– С Богом! – одобрил купец и тоже перекрестился.
А подьячий уж выводил скорописью: «Рядная запись боярского сына…»
– Имя?
– Петр Лазарев!
«Петра Лазарева на купеческой дочери Анне Лукинишной Мешкова…»
– Ваше звание, видоки? – обратился подьячий к приказчикам.
– Вавиловы мы! Михаил, Васильев сын, да Яким Васильев же…
– Я – Констянтинов Алексий. Все трое – Мешкова, Луки Семеныча, приказчики.
– Добро!
«Мы, Вавиловы, братаны Михаил да Яким Васильевы сыны, да Констянтинов Алексий, да яз, казенной подьячий Троецкой площади Митрий Петров, и что нам приказал купец суконные сотни Лука, Семенов сын, Мешков, по своей сговорной грамоте дочерь свою Анну, и мы сговорили с Петром, сыном Лазаревым, дати ему дочерь свою Анну со всем тем, чем благословил отец ее Лука и что написал ей в особной духовной грамоте. А не дадим мы дочерь нашу Анну за него, боярского сына Лазарева Петра, и на том тогда взяти с нас отступного двести рублей по сей записи. А на то послуси казенный подьячий Митрий Петров руку приложил».
– Пишите! – приказал подьячий.
«Яз, Михаил Васильев, сын Вавилов, к сей сговорной записи руку приложил. Да яз, Алексий, сын Констянтинов, к сговорной сей руку приложил. Да яз, Семен, сын Лазарев, стрелец, к сговорной записи руку приложил».
Сенька расписался последним. Перо в его руке втыкалось, царапало и в конце подписи расплющилось. Подьячий поглядел на Сенькину подпись, пересыпая написанное мелким песком из песочницы, снятой с кушака, сказал:
– Буквы ставишь четко и округло, стрелец, да перо держать не умеешь…
– Поучи! Люблю учиться.
– Обучу, коли хошь: в неделю раз пой допьяна, обучу – хошь в подьячие поди!
– Где тебя искать?
– Просто! Ежедень сыщешь ввечеру, после службы, на кабаке Аники-боголюбца.
– Сыщу! – пообещал Сенька.
– Ну, жених, принимай сговорную, а за работу дай три алтына.
– Дорого! – крикнул купец.
Петруха молча сунул деньги в руку подьячего. Сговорную свернул, бережно упрятал за пазуху. Когда изрядно было выпито, сделалось шумно, и гости запели песни:
Стал потом зять тещу в гости звать:
«Приходи-ко ты, теща, на масленицу,
Я тебе, матушка, честь воздам,
Я тебя, матушка, отпотчеваю
Во четыре дубины дубовые!»
Пели приказчики, а подьячий звонко и тонко выпевал, не слушая других:
Доставался сарафан
Воеводе на кафтан,
Добрым коням на попоны,
Мужикам на балахоны,
Да попам – на завязки к рукавам,
Да поповым дочерям –
На подвязки к волосам!
Купец меж тем вызвал баб, приказал:
– Огни, бабы, на божнице погасить! Огни со стола убрать на воронец и полки! Образа завешать!
Когда было сделано по указу хозяина, он еще крикнул:
– Огню прибавить! – И полез целоваться с будущим зятем.
Сенька выпил много и вина и меду, хотелось пить табак, а рога не взял. Он вышел из-за стола, поклонился хозяину, но купец его поклона не заметил, кричал:
– Кто в сенях споровает?! Кто в сенях?
В сенях матерились чужие. Дверь распахнулась, в повалушу поползли люди не люди и звери не звери, а так – середка на половину, но хозяин разобрал:
– Ярыги кабацкие?!
– Ходили в боярах и много меж нас старых! – сказал один в грязном рядне, оборванном, длиннополом. Он поднялся с четверенек на ноги и своей рукой налил себе ковш водки.
– Славословие кабаку чтите! – приказал купец, притопывая ногой, похаживая между ярыгами.
Они поочередно ловко и водку наливали, и закуску брали.
– Слово – олово, хозяин! Пьем и чтем.
– А ну!
– Эй, дьякон, зачинай!
Волосатый, грязный, в старом замаранном подряснике, встал среди повалуши ярыга и полуцерковным говорком зачастил:
– Аще бы такие беды Бога ради терпели-и… воистину были бы новые мученики-и… их же бы достойно память хвалити…
– Ух, Вельзевулово племя! – взвизгнул подьячий. – В кабаках поживы нет, по дворам пошли…
Расстрига-дьякон продолжал:
– Ныне же кто не подивится безумию их? Без ума бо сами себя исказиша… не довлеет бо им милостыни даяти… вместо поклонения плесканию подлежат, вместо молитвы Богу сатанинские песни совершаху… вместо бдения ночного всенощно спаху – иных опиваху, друзии же обыграваху… вместо поста безмерное пьянство, вместо финьяну обоняния, смердяху бо телеса их! От афендров их исхожаху лютый, безмерный смрад… вместо панихиды родитель своих всегда поминающи матерным слово-овом!
К ярыге-дьякону пристали другие и возгласили хором:
– Ты еси един! Ты еси треклятый, пресладчайший каба-а-че!
– Неладно хвалите кабак! Он – государев! – крикнул купец, показывая зубы.
– А мы, хозяин доброй, – сказал тот же кабацкий ярыга, который расстриге-дьякону приказывал славословить житье кабацкое, – мы имеем суму, а в ей саван… замыслы наши упокойника отчитывать! Потом той упокойник воскреснет, и зачнем его обливанию, яко латынскому крещению, предавать…
– Крещение в моем дому разрешаю, мертвый и мертвое чтение недобро чинить!
– Добро, хозяин! Масленичный, ряжоной, как и крещенский покойник…
– Пошто? Ну!
– А уж так! Примета есте: ежели про человека сказали – «помер», а тот человек жив сыщется, и тот человек дважды здрав и долголетен бывает…
– А ну! Образа завешены, творите, чего хотите. – Купец снял со спицы кунью шапку и вышел на двор.
– Колоду сыщите, эй! – приказал тот же ярыга, который, видимо, слыл распорядчиком. Он был волосат, костист, и никакое пьяное зелье его с ног не валило.
– Офремыч, тут, в чулашке, корыто стоит, – ответили от порога.
– Тащите! Оно и будет мертвому колода.
Принесли длинное корыто, поставили среди повалуши. Из рядного мешка вытряхнули замаранный саван.
– Сыщите, чем лик белить!
У кого-то нашелся кусок мелу, видимо запасенный на случай. Один из ярыг худо на ногах держался, подвели того к корыту. Сверх его длинного кафтана надели просторный саван и, перегнув за спину, подхватив ноги, положили в корыто. Грязное лицо пьянице натерли мелом.
– Чти упокойное, отец! – крикнул распорядчик.