– Чему ты радуешься, разбойник?
– Смешно мне – зовешь служить, хочешь верить тайны свои – и меня боишься… Хитер, а малой истины не понимаешь: убить тебя – себе же лихо сотворить…
– Добрым быть к тебе не мыслю… не думаю такого, то и верить не могу… ты не простой нищеброд, а забоец!
– Хочешь, правду молвю: убил тех, кто были грабители худчие разбойника.
– Знаю… такого много, но и от гулящих, как ты, слыхал много того же самого, о чем судишь… Бери перо, пиши!
Сенька приготовился, воевода раздельно и четко стал говорить:
– «Сыну моему Феодору Васильевичу, окольничему государеву! Днесь пишет к тебе родитель твой, наместник и воевода боярин Василий, сын Васильевич… немешкотно, без замотчанья сходи ты, Феодорушко, к думному Башмакову дьяку Демке, снеси ему, псу, не скупись, ценные посулы. Посулы те дай, Феодорушко, ему хитроумно, штоб не заподозрил чего, а допреж узнай – все ли у его в дому по-доброму, и не поругался ли он с женой, и по службе какова удача… Не обижайся, покланяйся ему, он, собака жадная, а пуще хитрая, возьмет посулы не сразу… поломаетца, потом, не бойсь, примет. Поговори ему: “то-де, государев большой дьяк Дементей, тебе от меня в почесть, а мой-де почет к тебе в удивлении великому твоему разуму на государевой царевой службе, заботу, которую и мой родитель ведает в устроении и благоденствии земли русской. Ты же на службе и денно и нощно, в трудах не щадишь живота”. Ну, там сам знаешь, как лучше его, кобеля, убаять! Узришь ежели, што он пообмякнет и тебя обласкает и, статься может, зачнет отдаривать, и ты отдарков от него отнюдь не бери – жаден он до боли в черевах! И еще покланяйся и как бы, после государева и царицына здоровья, обо мне к слову вспомни, будто бы ненароком: што-де старичонко… не от сей-де день взысканный милостями великого государя, а вот сидит-де вдали от светлых государевых очей, погибая душой в одиночестве… Сидит-де, правит царскую службу честно и за ту честную службу наживает едино лишь поклепцов и шепотников лукавых и ворогов, кои-де ежеденно плодятца, изветы кляузные пишут, измышляют всячески и сыщиков с Москвы на него зовут. Ведай, Феодорушко, што посулы Демке, сколь бы ценны ни были, сочтем без спору… “Плодятца-де на него поклепцы все дворянишки, коих не единожды великий государь в жильцы на Москву призывал, а они той службы избывают, насыкают тех дворянишек пьяницы подьячишки губной избы, да те, коих мой родитель за нерадивую службу прогнал. А теми-де кляузными делами поклепцы моему родителю едино лишь службу государеву вести мешают…” И как углядишь, Феодорушко, што дьяк речь твою примает душевно, и ты, сын мой, упроси его – слова сыщешь – за меня у государя дядьчить, штоб царь шепотников на меня не слушал, пуще же заговори с ним о девке Домке моей, через родителей закупной рабе… “Доводят на нее поклепцы, што она конно разъезжает, грабит и жжет помещиков, а она девка, гилью отнюдь не займуетца, то уж-де явная безлепица, штоб девка могла пялить на себя пансырь али бехтерец… Врагам такое надобно, потому они и вороги, им-де надобно, штоб у родителя ее отняли, а она-де его верная псица, стережет старика, ибо иные холопишки, жадные до посулов, его бы, воеводу-боярина, и зарезали… Она-де, та девка, в дому родителя моего стоит клюшницей, рухлядишко стариково ведает”… Да так и убайкай ево, сын мой, штоб он сам под меня нос не подточил, ему-то, Демке, пуще всех сыскные дела сподручны… И иное поговори: “Кабацкие-де и таможенные деньги с приписью дьяков да целовальников, как делали встарь иные воеводы, мой-де родитель берет за себя… и ту-де казну напойную таже тамжоную, он-де, холоп великого государя, отсылает полностью в приказ Большого дворца. Поклепцы же доводят, што родитель мой устраивает и шлет ее вполу, а не целостно”. Еще дьяки докучают мне из Пушкарского приказу, што якобы рушу государев указ: не даю-де “Городовой сметы”
[302] и “Перечневой росписи”
[303], смету и роспись привезу с собой, как закончу сидеть на воеводстве, поруха случилась за то, што грамотных подьячих не сыщешь, а кои есть – те бражники, вирают дела, а то еще, што-де на жалованье им денег нет, и указу о том ему не посылывано. Казну же государеву опасаю пуще своих очей… опас-де ей нынче велик множится. Слышно, я чай, и на Москве: на Дону у казаков объявился вор большой, Стенькой именуетца. Попрал тот вор запрет казацкой старшины, а как реки половодьем взохнули, набрал тот Стенька голытьбы казацкой да беглых московских и иных холопишек, кои сбежали на Гуляй-поле и в городки верхнего Дону. Прогреб на чайках своих речкой Камышенкой в Иловлю-реку, а водополье нынче не в пример годам велико, с Камышенкой да Иловлей нынче и Волга слилась, волокчи лодки им не надобно, ворам, – ширь, глаз не хватает! Сила, сказывают, Феодорушко, у вора Стеньки копится ежеденно… беда висит на вороту всем воеводам!»
Неведомая до того радость шевельнулась в Сеньке. От той радости задрожала рука, он перестал писать. Воевода уперся взглядом в руку Сеньки, встал со скамьи, кряхтя пошел в угол к иконостасу. Там на лавке лежали плети и кистени. Старик выбрал плеть-трехвостку, а когда пошел обратно, помахивая плетью, то на конце разветвлений плети постукивали железные шарики. Не спеша подошел сзади Сеньки, заговорил негромко, почти спокойно:
– В стрельцах бьют на козле, я же тебя на скамье сидячего употчеваю, крови добуду, а в остатке клопам кину, пущай пососут…
Сенька был мало сутуловат, теперь еще больше посутулился, втянул голову в плечи. Он слышал, как, готовясь бить его, пыхтит за спиной злой старик. Воевода начал бить Сеньку, приговаривая:
– За радость приходу воров! А то не зови воеводу и боярина сатаной!
Сенька молча терпел удары. Не добившись крика, воевода сказал со злобой:
– К черту в пекло! – Он кинул плеть на ковер у стола. Торопясь, пошел в тот же угол, громко, отрывисто ворчал: – А, а-га! Кудри отрастил, сидя в тюрьме, басоту навел? Я тя сделаю распрекрасным Иосифом! Ворам палачи носы да уши снимают, дай же и я тебя комолым сотворю!
Воевода повернулся, в руках его звякнули клещи. Старик шел к столу. Сенька быстро поднялся и сел – цепь тянула к скамье. Гулящий изогнулся, натужась, разломил звено цепи, и цепь упала. Сенька выпрямился во весь рост. Старик остановился, попятился – его ошеломил страх. Клещи звякнули на ковре под ногами. Воевода замахал руками, как малые ребята в драке, он открыл рот кричать. Сенька сказал:
– Закричишь – убью!
Нога была прикручена к ножке скамьи, вделанной в пол. Сенька, нагнувшись, рванул железо, оно со звоном и треском дерева сорвалось. Гулящий, повалив скамью, пнул ее и встал, отойдя от стола. В руках его был обрывок цепи.
– Закричишь? – спросил он, шагнув к воеводе.
– Разлюбезной, не… не кричу!
– Тогда вели стрельцам уйти, и будем говорить!
Воевода, боязливо оглядываясь на Сеньку, подошел, приоткрыв дверь, крикнул. Голос срывался: