- Не умею я, мама! Надо тебе привыкнуть к этому. Она
вздохнула и, помолчав, заговорила, сдерживая дрожь страха:
- А может, они пытают людей? Рвут тело, ломают косточки? Как
подумаю я об этом, Паша, милый, страшно!..
- Они душу ломают… Это больнее - когда душу грязными руками…
11
На другой день стало известно, что арестованы Букин,
Самойлов, Сомов и еще пятеро. Вечером забегал Федя Мазин - у него тоже был
обыск, и, довольный этим, он чувствовал себя героем.
- Боялся, Федя? - спросила мать.
Он побледнел, лицо его заострилось, ноздри дрогнули.
- Боялся, что ударит офицер! Он - чернобородый, толстый,
пальцы у него в шерсти, а на носу - черные очки, точно - безглазый. Кричал,
топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни
мать, я - один сын, они меня любили.
Он закрыл на миг глаза, сжал губы, быстрым жестом обеих рук
взбил волосы на голове и, глядя на Павла покрасневшими глазами, сказал:
- Если меня когда-нибудь ударят, я весь, как нож, воткнусь в
человека, - зубами буду грызть, - пусть уж сразу добьют!
- Тонкий ты, худенький! - воскликнула мать. - Куда тебе
драться?
- Буду! - тихо ответил Федя. Когда он ушел, мать сказала
Павлу:
- Этот раньше всех сломится!.. Павел промолчал.
Через несколько минут дверь в кухню медленно отворилась,
вошел Рыбин.
- Здравствуйте! - усмехаясь, молвил он. - Вот - опять я.
Вчера привели, а сегодня - сам пришел! - Он сильно потряс руку Павла, взял мать
за плечо и спросил:
- Чаем напоишь?
Павел молча рассматривал его смуглое широкое лицо в густой
черной бороде и темные глаза. В спокойном взгляде светилось что-то
значительное.
Мать ушла в кухню ставить самовар. Рыбин сел, погладил
бороду и, положив локти на стол, окинул Павла темным взглядом.
- Так вот! - сказал он, как бы продолжая прорванный
разговор. - Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем
мы почти рядом; вижу - народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет.
Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны - что такое? Вот. Я сам
глаза людям намял тем, что живу в стороне.
Речь его лилась тяжело, но свободно, он гладил бороду черной
рукою и пристально смотрел в лицо Павла.
- Заговорили про тебя. Мои хозяева зовут еретиком - в
церковь ты не ходишь. Я тоже не хожу. Потом явились листки эти. Это ты их
придумал?
- Я! - ответил Павел.
- Уж и ты! - тревожно воскликнула мать, выглядывая из кухни.
- Не один ты!
Павел усмехнулся. Рыбин тоже.
- Так! - сказал он.
Мать громко потянула носом воздух и ушла, немного обиженная
тем, что они не обратили внимания на ее слова.
- Листки - это хорошо придумано. Они народ беспокоят.
Девятнадцать было?
- Да! - ответил Павел.
- Значит, - все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть
лишнее, - ну, когда человек много говорит, ему слов с десяток и зря сказать
приходится…
Рыбин улыбнулся, - зубы у него были белые и крепкие.
- Потом - обыск. Это меня расположило больше всего. И ты, и
хохол, и Николаи - все вы обнаружились…
Не находя нужного слова, он замолчал, взглянул в окно,
постукал пальцами по столу:
- Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие,
делай свое дело, а мы будем делать - свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз
слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю - этого не сомнешь, его только
смерть одолеет. Жилистый человек! Ты мне, Павел, веришь?
- Верю! - сказал Павел, кивнув головой.
- Вот. Гляди - мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в
двадцать раз больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат был два
раза, одна померла, другую бросил. На Кавказе был, духоборцев знаю. Они, брат,
жизнь не одолеют, нет!
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть,
что к сыну пришел пожилой человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей
казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его
отношение, она спросила Рыбина:
- Может, поесть хочешь, Михайло Иванович?
- Спасибо, мать! Я поужинал. Так вот, Павел, ты, значит,
думаешь, что жизнь идет незаконно?
Павел встал и начал ходить по комнате, заложив руки за
спину.
- Она верно идет! - говорил он. - Вот она привела вас ко мне
с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу;
будет время - соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но
сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку,
как ускорить ее ход.
- Верно! - прервал его Рыбин. - Человека надо обновить. Если
опаршивеет - своди его в баню, - вымой, надень чистую одежду - выздоровеет!
Так! А как же изнутри очистить человека? Вот!
Павел заговорил горячо и резко о начальстве, о фабрике, о
том, как за границей рабочие отстаивают свои права. Рыбин порой ударял пальцем
по столу, как бы ставя точку. Не однажды он восклицал:
- Так!
И раз, засмеявшись, тихо сказал:
- Э-эх, молод ты! Мало знаешь людей!
Тогда Павел, остановясь против него, серьезно заметил:
- Не будем говорить о старости и о молодости! Посмотрим
лучше, чьи мысли вернее.
- Значит, по-твоему, и богом обманули нас? Так. Я тоже думаю,
что религия наша - фальшивая.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что
она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда
искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не
царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей
чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
«Где мне понять мысли его?» - думала она.
Ей казалось, что Рыбину, пожилому человеку, тоже неприятно и
обидно слушать речи Павла. Но, когда Рыбин спокойно поставил Павлу свой вопрос,
она не стерпела и кратко, но настойчиво сказала:
- Насчет господа - вы бы поосторожнее! Вы - как хотите! -
Переведя дыхание, она с силой, еще большей, продолжала: - А мне, старухе,
опереться будет не на что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
Глаза ее налились слезами. Она мыла посуду, и пальцы у нее
дрожали.
- Вы нас не поняли, мамаша! - тихо и ласково сказал Павел.
- Ты прости, мать! - медленно и густо прибавил Рыбин и,
усмехаясь, посмотрел на Павла. - Забыл я, что стара ты для того, чтобы тебе
бородавки срезывать…