Воители ушли, волоча за собой пулемет, весело матюгаясь: несколько дней им еще бродить по чужому городу, отлавливать бунтовщиков, давать им копоти.
К утру канонада прекратилась, лишь изредка патрули, объезжая улицы, постреливали холостыми залпами, пугали народ.
В мутном предутреннем свете Макар открыл глаза и увидел над собой круглое лицо Ленина, оно висело над городом, как розовое солнце.
– Вставай, поднимайся, товарищ Стожаров, – услышал он голос Ильича в недрах своей черепной коробки. – Дела наши говенные, но мы еще увидим небо в алмазах.
Макар весь был как кусок льда, ноги его не слушались, голова болела, на животе горела рана. Он сунул руку за пазуху тужурки и вытащил из кармана пробитый насквозь портсигар.
Вот он лежит на дне сундука среди других дорогих Макару Стожарову памятных вещей: стопки удостоверений и мандатов с совещательным голосом, пропусков в Кремль, свидетельств Челябинской и Таганрогской, Мелитопольской и прочих Чрезвычайных Комиссий по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением на право ношения огнестрельного оружия – револьвера системы парабеллум за номером «2929» – 1920, 1921, 1922 годов (револьвер вместе с шашкой Стеша успела сдать в Музей революции как раз перед самым его упразднением), германского трофейного бинокля «Busch», красно-синего граненого карандаша, подаренного Бухариным, блокнотов и дневников, куда он скрупулезно заносил события своей мятежной биографии.
Портсигар, сохранивший его молодую жизнь в те страшные декабрьские дни, когда мела без устали ледяная поземка, сметая его товарищей с лица России как красную пыль, увлекая его самого то в Сибирь на каторгу, то на западный фронт, как костяную пыль, как человеческий сор в избранном сгустке вещества, который называется земным миром, – был ему дорог больше всего.
«Погружаясь в записки Макара Макаровича, – пишет в предисловии Стеша, – автор обнаруживает, что речь идет о новом роде дневника, не документальном и бесстрастно фиксирующем каждый шаг и вздох, но художественно осмысленном, творческом воссоздании реальных событий и действительности тех лет. Умственным взором он постоянно возвращается к одним и тем же биографическим фактам и порой трактует их по-разному. И это неудивительно, поскольку…»
Далее следуют рассуждения, включающие пространные цитаты о том, что уникальные особенности представлены там и сям в неописуемом множестве, достаточно быть готовым к наплыву видимостей. Но взгляды, жесты и позы, придающие непрерывность реальности нашим грезам, не переставая взаимопроникают друг в друга, служа неоспоримой загадке существования.
Заканчивается страница словами романса, который она записала впопыхах, простым карандашом, услышав по радио на кухне:
Мы странно встретились
И странно разойдемся.
Улыбкой нежности роман окончен наш.
И если к памяти прошедшего вернемся,
То скажем: это лишь мираж…
Так иногда в томительной пустыне
Мелькают образы далеких (чудных) стран.
Но это призраки, и снова небо сине.
И вдаль бредет усталый караван…
А на обороте:
Баклажан тушить
в масле подс.
мин. 15
+ петрушка, чеснок,
сметана или майонез.
Кабачок нарез.
+ перчик (1), помид.
лук (обжарить)
+ помид.
+ кубики кабачка.
Все это сплавлено в единую текстуру. И завершается финальным аккордом:
…Несовершенно сущее, однако есть старые ценности человеческого сердца, и первая из них – человек, другой человек. Тогда пространство перестает быть неодолимым. И после долгого прощания наступает новая встреча.
Для которой приготовлены время и место.
И другая жизнь.
– Знаешь, какая девичья фамилия была у моей Маруси? – спрашивал меня Ботик. – Небесная. Маруся Небесная. Как тебе это нравится? Чистый ангел, дочь морского офицера, она родилась с золотой ложечкой во рту. И я – взъерошенный, косматый, со вздыбленной плотью, вздымающимся до небес членом, могучим и несгибаемым, крепким как сталь. Я пылал такой страстью всепожирающей, что не мог ни думать, ни разговаривать, меня спросят, а я мычу в ответ, вот до чего дошел. Мы с ней бродили по Витебску, израненные своей любовью, сидели, обнявшись, на берегу Двины, смотрели, как идут баржи и плоты, покачиваясь, плывут под мостом. Иногда плоты врезались в опоры. Бревна трещали и становились торчком, гребцы еле успевали увернуться. А мы целовались, целовались, забыв обо всем на свете.
От нее пахло лимоном и ванилью, в кондитерской на Задуновской у нас продавалось такое лимонное печенье. Стоило ей отойти от меня хоть на шаг, я всюду искал этот запах, нюх у меня обострился, а зрение стало сферическим, похоже, я возвращался в мир животных и дальше – по какому-то сияющему туннелю катился к началу мира, к божественной сердцевине нашего с ней существа.
Мы изнемогали от любви. В теле у меня гудело электричество, ты, наверно, знаешь это чувство, когда электрические токи движутся в твоих венах, подобно крови. Филя говорил, я в темноте светился зеленым светом, как гнилой пень. От меня током било. Я мог бы летать и сквозь стены проходить. А сам ночи напролет, идиот, простаивал под ее окнами. Она тоже не ложилась, маячила до рассвета у темного окна, хотя оба мы валились с ног от усталости.
– Ты моя первая и последняя любовь, – я говорил ей, – любовь до гроба.
– Хорошо, – она отвечала голосом, от которого у меня дрожь пробегала по телу и волосы ерошились на голове.
Я качался как маятник между отчаянием и надеждой, непреодолимым соблазном и диким трепетом перед Небесной Марусей. Я не торопил ее, ждал, когда она окончит гимназию. Стоял у двери женской витебской гимназии и ждал – в прямом смысле, как часовой «с ружьем».
Филя мне говорил:
– Борька, надо тебе чем-нибудь заняться! Хватит ночами жечь керосин. Я буду учить тебя лепить глиняные миски, – и поставил меня перед гончарным кругом.
А теперь представь: крутится гончарный круг, у отца выходят обыкновенные горшки, а под моей рукой рождаются кувшины несусветной красоты в виде торса женщины, причем вот именно моей Маруси. Ее талия, грудь, бедра, плечи и живот, ее округлые теплые мягкие ягодицы, мои руки обвивали ее стан, сплетались с ее руками, сливались в нестерпимом блаженстве, и если к этому сосуду, к его полураскрывшемуся розовому горлу приложишь ухо – там слышались бормотанье, шепоты и стоны, словно из раковины морской.
Ой, Филя ругал меня, бил даже, пытался опустить на грешную землю.
Только тогда притих, когда у него в один миг раскупили мои кувшины и стали еще просить.
Но мать, Ларочка, покойница, никак не желала смириться с тем, что ее дорогое опекаемое дитя гибнет от любви и страсть ему затмевает разум. На меня штаны не налезали, а натянешь с грехом пополам – они трещали и расползались по швам.