– Я Осирис, владыка земли Ра.
– Почет тебе, начальник погребального ящика! – вскричал Макар. – Даруй мне пироги и пиво, сосуды молока, булки, хлеб и мясо. Пусть мои ноги будут со мной, чтобы я мог ходить ими там. Пусть мои руки будут со мной, чтобы я мог ими всюду повергнуть врага!
– Войди в Дом Осириса, – раздался божественный глас. – Да не обнаружится, что ты легок на чаше весов. Присядь на ветвь вселенской сикиморы с плодами жизни среди богов, детей богородицы Нут.
Ликуя, спланировал Макар на прекрасную сикимору, в кроне ее распевали птицы, о прохладный ствол чесали бока лоси и олени, в корнях копошились змеи, ящерицы и лягушки.
Все добро, мудрость и свет были в этом дереве, сердце Макара наполнилось невиданным миролюбием, в нем забил источник сокровища бесстрашного красноречия:
– О Господь, исходил я немало земных дорог. Так меня отмутузили там, намордасили, так намотался я, наголодался, так, о Господь безграничного света, навоевался… Раненный вражеской пулей, я помер, но возвысился как золотой ястреб. Я пророс, как горох, я сильнее Владыки Часов. Позволь мне вдыхать воздух, который исходит из твоих ноздрей, жить тем, чем живут духи-души, и стать господином их пирогов. Ибо поистине я есмь Бог Ра.
Тут над вселенским древом в ошеломляющей необъятности появился мужчина с головой сокола и солнечным диском вместо венца, обвитым змеей.
– Да никакой он не Ра. Вот я – действительно Ра, – сказал этот сокологоловый мужик.
– Чтоб мне провалиться, – воскликнул Макар, – я сотворил свой образ в твоем образе, когда ты приходил в Бусирис. Я есмь дух-тело среди твоих духовных тел!
– Никто не спорит, Макарыч, – отозвался Бог Ра спокойно и беспечно. – Ты моя грань, моя ипостась, когда-нибудь наши умы сольются воедино, как полноводные реки, но куда спешить, приятель? Твоя земная жизнь только набирает обороты. Бери пример с Осириса: коварный Сет размолотил его на четырнадцать кусков и разбросал по долине Нила, но Онуфрий (я зову Осириса Онуфрий!) в своем расчлененном положении сумел зачать сына. Вот они какие – боги и герои! А ты, хоть и лучезарный, и солнцеподобный, проваливай подобру-поздорову, вот и весь мой сказ.
Почуяв, куда дует ветер, Осирис и Анубис, Великий Гоготун и священный бык Апис, обезьяны с ладьи Бога Ра и сама Богиня Нут давай кидаться в Макара плодами жизни, вообще, оказалось, галдеть они умеют на славу:
– Кыш! Кыш!
– Гони этого шаромыжника!
– Откуда он, собака, взялся?
– Ладно, – сказал Макар, отгребая в сторонку от их озорной ватаги, – некогда мне с вами разводить антимонию. Ждет меня не дождется рабоче-крестьянская революция. Но вы тут тоже – не очень! – пригрозил он священным богам. – Глядишь, и до вас доберемся!..
– Все как есть доберетесь, никуда не денетесь, – покачал головою Бог Ра и ступил на борт ослепительной золотой ладьи, имея вместо венца Око Уто с Уреем – солнечный диск со змеей.
Опомнился Макар на нарах с перебинтованной ногой и сразу с испугу схватился за нее, тут ли она, не отрезали, не выбросили собакам на задний двор. Нет, тут его нога. И снова впал в забытье, откуда позвал его голос Тимофея:
– Макар Макарыч, просыпайся, я тебе картоху сварил, солью посыпал, ешь давай, дорогой друг, а то которые сутки голодаешь…
Макар открыл глаза, но никакого Тимофея рядом не было, а стоял перед ним тот самый санитар, который напоил его водкой перед операцией, здоровый, как священный бык Апис, и протягивал миску с двумя горячими картофелинами в мундире.
Через месяц Макар встал на костыли, сбрил щетину, засвистел «Марсельезу», завел друзей из раненых и увечных, таких же, как и он сам, начал агитировать их за мир, за диктатуру пролетариата, союз рабочих и крестьян, за равноправие наций.
Народ в полевом лазарете разноперый, страждущий, недужный, были там люди, которым уже не выйти из этой палаты, у Макара сжималось сердце от вида их одиноких и жалких фигур. Его вчерашние боевые товарищи, сплошь забинтованные, кто бредит, кто стонет, кто матюгается. У некоторых перебитая рука подвязана на петле и висит в воздухе, как сухой сук. У других к гипсовым ногам прицеплены растяжки с тяжелыми ржавыми гирями, создавая раненому отвратительные жизненные неудобства. Его сосед с раздробленным предплечьем все время причитал: «Я же часовщик, ой, выгонит меня хозяин из мастерской за здорово живешь…»
Пахнет карболкой. По палатам ходят санитары с ведрами и склянками. А наш цыба тонконогий встанет у окна, заляпанного дождевыми брызгами, опираясь на костыли, и с пылом в сердце зовет их к революционной борьбе, к светлой жизни, когда ярмо деспотизма вдребезги разлетится в пух и прах!
Даже будучи в коме, старик ежесекундно чувствовал себя солдатом революции, что уж говорить о том времени счастливом, когда он еле-еле понемножку начал ковылять. У него была харизма, он создавал впечатление какой-то немыслимой храбрости и что все ему сойдет с рук. А ведь это было рисковое занятие: военная полиция всюду совала нос в поисках крамольников. За такие дела полагался военный трибунал.
А пока он обсуждал с новобранцами и старыми служаками, распростертыми на тюфяках с соломой, острейшие вопросы войны и мира, приглушенный гул фронта доносился до них, грозовые разряды и вспышки пламени над стволами батарей.
В такой обостренной обстановке Макар поднимал этим бедолагам, пропахшим табачным дымом и позавчерашними кислыми щами, классовое самосознание, правда, заранее предупреждал, что значение имеет только поиск.
– Поиск чего? – спрашивали у Стожарова.
– Поиск тебя самого, – отвечал Макар.
– Да вот он я, что меня искать? – вдруг сказал Фадей Шмелев, две недели молчавший после ампутации правой руки. Он обычно лежал носом к стенке и угрюмо смотрел в одну точку, но Макар до того задурил ему голову, что Шмелев стал отзываться на его эскапады.
– Разве это ты? – усмехнулся Макар. – Это твои кожа, кости и потроха!
После чего делал пространные намеки на какое-то истинное бытие, на бессмертие, на то, что судьба не властна над нами, что мы изначально свободны, и бог еще знает, что он там городил, мой безумный дед, чего никто отродясь не слыхивал, о чем, может, и не стоило особо распространяться, но Макар всегда нёс что ему заблагорассудится.
Тут же кто-то просил положить ему ногу так, другой – этак, третьему хотелось пить, четвертому надо было взбить подушку или вынести ведро.
Поэтому некоторым раненым солдатам Стожаров казался идеалом бескорыстного служения человечеству. Но иногда вспыхивали бурные словопрения, кое-кто в штыки принимал якобинские стожаровские тирады. Макар сердился, порол горячку, с укором говорил:
– Э, вы, товарищ, молоды, мало луку ели!
Другие, наоборот, подавали слабые голоса с койки:
– Правильно, товарищи, сколько можно терпеть, к оружию!
Наутро кто-то из сторонников пролетарской революции отходил в вечность. Но с фронта прибывали новые эшелоны раненых, их приносили из операционной в палату под хлороформом. И неутомимый Стожаров, разнося по железным больничным койкам лепешки из брюквы, с новой силой звал их стряхнуть с себя сон и туман, разбить рабские оковы и свергнуть угнетателей рабочих и крестьян.