— Дима, — рассердилась Надя. — Тебе обязательно это нужно? Все время выставлять меня какой-то непроходимой дурой?
— Мне просто кажется, что твоя версия несколько, м-м… беспочвенна, — кротко произнес журналист. И предложил: — Давай еще джинчику. Ты сильно перенервничала.
А Надя твердо сказала:
— Знаешь, Дим… Может, я, конечно, и дура, но мне все равно почему-то страшно…
— Охота на школьниц, осмелившихся шантажировать маньяка-учителя, продолжается! — зловещим тоном проговорил Полуянов. — Теперь на очереди последняя жертва!..
— Дима. Я сейчас обижусь, — сдвинула она брови.
А он в ответ обезоруживающе улыбнулся:
— Надюшка, солнышко. Пожалуйста! Еще джинчику — и домой! Будем отдыхать. А я, со своей стороны, обещаю: охранять тебя от маньяков в поте лица своего!..
— Змей ты, Полуянов, — буркнула она, впрочем, уже беззлобно. — И джину я больше не хочу.
— Тогда платим — и вперед! — Дима замахал официанту.
А Надя допила из своего стакана последние капли и задумчиво уставилась на начавшее сереть вечернее небо.
Полуянов со всеми своими беззаботными аргументами до конца ее не убедил.
Далеко от Москвы. Степан
К семечкам на завалинке его приохотил Мишка: «Самый, Степах, по-моему, достойный из всех деревенских обычаев!»
В первый вечер, когда вылезли грызть на свежий воздух, употребили пакетик покупных — его Степан по пути на какой-то станции приобрел. Лузгали, плевались, базарили… Понравилось. И теперь обеспечивали себя — как тот же Мишка формулировал — «по-феодальному». То бишь топали в деревню Калинки до бабы Мани и выменивали у той семена подсолнечника на банки с тушенкой, в избытке имевшиеся в Мишкином погребе. А после Степан, не полагаясь на безрукого приятеля, семечки самолично обжаривал на подсолнечном масле и солью приправлял, получались вкусные — просто класс! А главное — под них самое святое дело смысл жизни поискать. Обсудить, к примеру, зачем нужна бесконечная беготня за карьерой, и постоянные стрессы больших городов, и малолетние дети в семье, когда можно, не чинясь, в рваных джинсах устроиться на завалинке, и грызть подсолнухи, и наблюдать, как в прокаленную за день степь скатывается солнце? И ни о чем не беспокоиться, не заботиться…
…Сегодня Мишаня аж на комплимент расщедрился. Внимательно посмотрел на приятеля и серьезно сказал:
— А хорошо мы, Степка, с тобой пожили…
— Почему — «пожили»? — улыбнулся Степан.
Прошедшее время в этот безмятежный вечер показалось ему совершенно неуместным. Казалось, так теперь будет всегда, до скончания веков и Страшного суда: горячий закат, жирные, впитавшие всю силу земли семечки, плечо друга рядом…
Но Михаил не ответил, и Степан его молчанию сначала даже не удивился — на их ленивых посиделках отвечать было не обязательно, главное — что сидишь рядом. Но потом он заметил, что Мишаня смотрит не в перспективу степей, а совсем на другой пейзаж. На скучную, всю в рытвинах и без единого деревца по обочинам дорогу, что ведет в деревню Калинки.
А по ней, деловито переваливаясь по колдобинам и ухая в ямы, ползет милицейский «козлик»… И машина уже совсем рядом, а он сидит до такой степени расслабленный, что даже шума мотора не расслышал… А верный друг Мишка придвинулся к нему поближе. Хочет в трудный момент поддержать? Или собирается вцепиться, вздумай Степа спасаться бегством?
Ивасюхин метнул быстрый взгляд на «козлик» — машина была фатально близко, в полукилометре, и явно прибавила газу. Срываться? Бежать? Но куда? По голым, ярко освещенным закатным солнцем степям?.. И даже если удастся скрыться — дальше как? В рваных джинсах, без денег — сбережения остались в Мишкином доме, в кармане куртки…
А взгляд друга — по-прежнему безмятежный, ласковый. Глаза человека, так и не свыкшегося с жестокостью окружающего мира. Но на донышке этого взора Степа вдруг с изумлением увидел и жестокость, и злорадство. И насмешку.
Сразу все понял. И тихо спросил:
— Миша, это ты меня сдал. Зачем?
Тот оправдываться не стал. С внезапной ненавистью взглянул на Степана и отрезал:
— А потому. Не хрен меня за убогого держать. И в армии. И здесь. Защитничек, блин. Спаситель мира!
Степан аж опешил:
— Я — тебя? За убогого?..
А у сослуживца от злобы аж слюна в уголке рта выступила, а к другому уголку очень смешно прилипла семечка. И шипит Миша змеей:
— Думаешь, я не понял? Как ты вдруг от столицы устал. Ко мне приперся вроде на поправку. Ежу ведь понятно, что неспроста!
«Козлик», из последних сил выжимая газ, был уже совсем рядом. Степа только и успел сказать, прежде чем машина остановилась и из нее выскочили двое милицейских:
— А я думал, ты мне друг…
Но верный Мишка вместо ответа лишь сплюнул приставшую к уголку рта семечку.
А к Степану уже спешили милиционеры. И прежде чем окунуться в свою очередную новую жизнь – жизнь заключенного, он успел подумать: «Меня опять предали».
Сначала его предали они. Трое его прекрасных дам. И теперь вот — сослуживец.
Что за нескладная жизнь!
Дима
Не зря Полуянов так гордился своими контактами .
Опер, что вел дело об убийстве Коренковой, позвонил ему на следующий же день после ареста Степана. Без особой радости в голосе сообщил:
— Взяли убивца.
И рассказал, что забрался тот далеко, аж в Воронежскую область, и закрывали его менты местные, из райцентра. Так что пока то да се, а дней пять пройдет, прежде чем душегуба в Москву доставят.
— Хреново, — отреагировал Дима.
— А что ж хренового? — изумился опер. — Висяк с плеч!
— Он чего, уже раскололся? — осторожно, чтоб не спугнуть источник , спросил Полуянов — этих ментов никогда не поймешь, что у них открытая информация, а что оперативная тайна.
— Да не. Молчит пока, но долго ли умеючи! — хохотнул собеседник.
О своих сомнениях в Степановой виновности — горячие Надькины речи свое действие все же возымели! — журналист говорить не стал. Деловито произнес:
— Ты лучше вот что скажи. А мне повидать этого Ивасюхина — никак не получится?
— Это только по запросу, — поскучнел опер. — Сам, что ли, не знаешь? Пиши письмо за подписью своего главного. Шли к нам, в УВД, а они уж рассмотрят…
— Недельки через две, — закончил Полуянов.
— А то и все три получится, — поправил опер. — Сейчас отпуска, не до тебя.
— Ясно, — вздохнул журналист. — Но все равно: спасибо тебе. С меня причитается.
— Кто б возражал! — не стал ломаться опер.