Новый язык давался ему тяжело, и вместо книги «Якутия в прошлом и настоящем», которую он, выступая на юбилейных мероприятиях, обещал написать, из-под его пера вышла только эта брошюра с ненатуральными восторгами по поводу колхозов и лесопилок. Она стала последней попыткой Строда примириться с действительностью, которая нравилась ему все меньше.
Условия для работы у него были идеальные, а денег – даже с излишком. Помимо гонораров за переиздания, ему как персональному пенсионеру РККА ежемесячно платили 200 рублей, за ордена – 80, еще 120 составляла пенсия Якутского правительства. Вдобавок Курашов, по линии ГПУ тоже перебравшийся в столицу, пристроил его на должность председателя правления артели «Топроиз» («Товарищество производителей-изобретателей»), изготавливавшей радиоаккумуляторы. Строд появлялся там редко, но в месяц получал 300–400 рублей. При таких доходах он мог жить безбедно и содержать нигде не работавшую жену-студентку. Отношения в семье были нормальные, писать ему никто не мешал, тем не менее книга «В якутской тайге» завершила его путь в литературе.
2
Однажды Строды всей семьей пришли в гости к родной сестре Клавдии Георгиевны, Нине, и ее мужу, Якову Ахизарову. Пока взрослые сидели за столом, семилетний Новомир играл с двоюродным братом, своим сверстником. Тогда-то Нина и услышала, как племянник заявил ее сыну: «Моему папе все нипочем. Хоть Сталин и главный, но папа его убьет».
На застолья в коммунальных квартирах нередко приглашали соседей. Непонятно, был ли в комнате кто-то еще, кроме Строда с женой, его свояченицы с мужем и их детей, но скоро супруги Ахизаровы дали показания в ГПУ.
Как выяснилось, Клавдия Георгиевна неоднократно жаловалась сестре, а та, естественно, передавала мужу, что весной 1933 года Строд запил и пьет уже полгода. Выпить он любил всегда, Байкалов не преувеличивал, говоря о его «пристрастии к спиртному», но теперь это приобрело характер хронической болезни. В писательской среде близких знакомств у него не завелось, пил он в компании военных, с Курашовым в том числе, и с сотрудниками московского представительства ЯАССР. Строд платил за всех. Он в месяц получал больше, чем Пепеляев сумел скопить за год.
Его запои легко списать на то, что не выдержал испытания славой и деньгами, но причина была не только в этом. Еще раньше, снявшись с учета в одной партийной организации, к другой он не прикрепился, не платил членские взносы, не посещал собраний и фактически выбыл из партии, что было равносильно гражданской смерти. На просьбы жены как-то исправить это нетерпимое положение Строд отвечал: «Плевать мне на партию!»
В пьяном виде он предсказывал скорый конец советской власти, оппонентов в спорах ругал «сталинскими подхалимами», кричал, что «ГПУ – та же полиция», возмущался плохим снабжением рабочих и закрытыми столовыми для начальства, при этом допускал высказывания типа следующего: «Что только думает Сталин! Наверное, он снабжается лучше, чем рабочие массы».
Или еще грубее: «Сталин не ест, наверное, того, что мы едим».
Такого рода обывательские разговоры не представляли собой чего-то экстраординарного и могли остаться без последствий, если бы Строд, державший у себя дома именной револьвер, не грозился застрелить Сталина. Нина Ахизарова знала от сестры, что, напившись, он твердит об этом с маниакальным постоянством.
После Ахизаровых в ГПУ вызвали Клавдию Георгиевну. Она всячески выгораживала мужа, но на очной ставке с сестрой вынуждена была признать, что кое-какие из приписываемых ему высказываний – правда. Лишь намерение убить Сталина она отрицала, а слова Новомира объяснила богатой детской фантазией: «Мой сын считает отца самым великим человеком на свете, я допускаю, что он такие вещи говорил. Такие мысли об убийстве Сталина могли родиться в голове мальчика, преклоняющегося перед отцом».
Оснований для ареста Строда было уже более чем достаточно. Во времена «ксенофонтовщины» он взял Ахизарова к себе адъютантом, и теперь на правах очевидца тот показал, что приказ Буды об уничтожении «бандитов» не был выполнен из-за подозрительно дружеских отношений с ними Строда, а не потому, что отряд был якобы небоеспособен. Симпатию свояка к ксенофонтовцам Ахизаров, хотя никто его за язык не тянул, совсем уж опасно увязал с тем, что видел у него троцкистскую литературу, в частности «Платформу 83-х»
[42].
1 ноября 1933 года Строда арестовали и посадили в одиночную камеру следственного изолятора ГПУ.
На допросе он сказал, что, может быть, во хмелю что-то такое и говорил, но ничего не помнит.
Ему указали, что свои пьяные речи он должен знать от жены. О чем он думал, когда она потом их пересказывала?
«Я думал, – ответил Строд, – она так говорит, чтобы отвадить меня от пьянства».
Отговорка не подействовала. Припертый к стенке показаниями родственников, он все-таки вынужден был рассказать о причине своих «антисоветских настроений»: «В 1932 году я проезжал из Москвы через Сибирь на поезде. Из окна вагона, если так можно выразиться, я видел на станциях попрошаек из крестьян, слышал недовольство крестьян, ехавших вместе со мной в поезде, и приходил к выводу, что партия и правительство обижают крестьянство».
Потом, уже в Москве, от разных людей он начал узнавать о голоде на Украине, где у крестьян подчистую выгребали все зерно, вынимали даже «готовый хлеб из печи».
Когда Вострецов как раз в то время прибыл в Новочеркасск, он должен был видеть и слышать то же самое. «Душевная болезнь», на подъеме карьеры приведшая его к самоубийству, и запои, которыми на вершине литературного успеха начал страдать Строд, имели общий исток – оба они тем острее ощущали стыд и вину за происходящее, что были обласканы властью.
«Все эти моменты, – говорил Строд, – я воспринимал довольно болезненно, они и явились причиной моих контрреволюционных высказываний… Я читал газеты и не находил в них ответов на мои вопросы».
Ему тяжело было выносить то, с чем уживались другие, менее совестливые или более толстокожие. «Отзывчивость» признавал за ним даже не любивший его Байкалов. То место из «В якутской тайге», где Строд слышит, как пули звякают о лежащие на баррикаде вокруг Сасыл-Сысы мерзлые тела, и представляет, что мертвецы сейчас закричат «Ой, больно мне! Больно!», рождено сердцем, а не заботой о том, чтобы усилить эффектность этой сцены.
Строд привык говорить на языке эпохи, а слово «сострадание» исчезало из ее словаря. Жертвы порожденного коллективизацией голода вызывали у него именно это чувство, но он предпочел объяснить свои «настроения» тревогой не о них, а о завоеваниях революции: «Я думал, что в случае войны крестьянство не пойдет защищать советскую власть, отсюда у меня возникала мысль о возможной ее гибели, в особенности на Украине. Я считал виновным в этом руководство ВКП(б) во главе со Сталиным».
Относительно «Платформы 83-х» он сказал, что, когда в 1928 году его дело разбиралось в Москве, в ЦКК, ему дал ее Карпель, учившийся в Военной академии. Строд прочел этот документ, но якобы ничего в нем не понял, так как вообще читает мало и не обладает нужными для осмысления таких сложных проблем знаниями. Помнит только, что там было «что-то про хлопок». Для автора двух книг это звучало не очень правдоподобно.