Однако через несколько лет Борис Леонидович эволюционировал и написал поэму «Девятьсот пятый год», в которой воспел знаменитую террористку Марию Спиридонову, участвовавшую в 1905 году в убийстве московского шефа полиции генерала Тепкова:
Жанна д'Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Кто бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.
Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из искры огнив,
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив…
Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла.
Пастернак же, отметив поэмой «Девятьсот пятый год» двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму «Высокая болезнь» в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В «Высокой болезни» Ленин изображен уже отнюдь не «немецким шпионом», террористом и площадным демагогом, а «гением», управляющим ходом мировой истории: «он был, как выпад на рапире», «он управлял теченьем мысли и только потому страной»… Победителей, как говорится, не судят, а славят… Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты «Известия» за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы.
А в эти дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек — деянье,
Поступок ростом с шар земной.
Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое «сефардское», буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман «Доктор Живаго», в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни.
Когда-то Борис Пастернак, обращаясь к Владимиру Маяковскому, писал:
Я знаю: Ваш дар неподделен,
Но как Вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем Вашем пути?
Борис Леонидович недоумевал напрасно. Плебей Маяковский вышел из семьи русских разночинцев, и путь его в революцию был естественен. Но как «могло занести» благополучного еврейского вундеркинда Пастернака с его знатной родней в Англии, с его марбургским образованием — в старейшем университете Европы, с его окружением из художников и композиторов в мир эсерки Спиридоновой, большевика Ленина, диктатора Сталина?
Когда читаешь поэтическую летопись 20-30-х годов, вышедшую из-под пера наших ашкеназов, то ужасаешься иррациональной злобе, исходящей от их восклицаний. Иные стихотворения из книги тех лет могут быть с успехом использованы как материал для психиатров:
Гора наш сев,
Жги! Рви! Язви!
Ты им страшней землетрясений,
ходи в сердцах,
бунтуй в крови.
Мути им ум,
ломай колени.
Это — из поэтических откровений Михаила Голодного (Эпштейна),
Довольно!
Нам решать не ново.
Уже подписан приговор.
Это его же строки, как и стихи, требующие расправы над поэтом Павлом Васильевым:
Ох, поздно ж, пташечка, ты запела,
Что мы решили — не перерешить,
Смотри, как бы кошка тебя не съела,
Смотри, как бы нам тебя не придушить.
У Михаила Светлова-Шейкмана, именем которого и сейчас названы сотни детских и юношеских библиотек России, культ ЧК-ОГПУ даже по тем временам казался недосягаемым для других поэтов:
Я пожимаю твою ладонь —
Она широка и крепка.
Я слышу, в ней шевелится огонь
Бессонных ночей Чека.
У поэта как будто не было другой жизни, кроме как в чекистских застольях и на чекистских дачах, где приятно «закусывать мирным куском пирога».
Пей, товарищ Орлов,
Председатель ЧК…
………………………….
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.
Багрицкий, как и Светлов, обожал пировать с чекистами, иногда в доме какого-нибудь несчастного «пущенного в расход»:
Чекисты, механики, рыбоводы <…>
Настала пора — и мы снова вместе!
Опять горизонт в боевом дыму!
Смотри же сюда, человек предместий,
— Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!
Рифмованные и прозаические опусы, приветствующие все судебные процессы от Шахтинского дела до 1937–1938 годов, сочиняли апологеты режима — Павел Антокольский, Семен Кирсанов, Александр Безыменский, Э. Дельман — отец Натана Эйдельмана, Перец Маркиш, — все возмужавшие во время революции, «красного террора» и гражданской войны…
Но дуэль двух ветвей еврейства все-таки продолжалась и в 30-е годы. Аделина Адалис, как бы вспомнив обвинение со стороны сефарда Д. Пасманика местечковому спецназу, прозвучавшее в 1923 году со страниц книги «Россия и евреи» («Все охамившиеся евреи, заполнившие ряды коммунистов, — все эти фармацевты, приказчики, коммивояжеры, недоучившиеся студенты, и вообще полуинтеллигенты — действительно причиняют много зла России и еврейству».), с самодовольным торжеством победителя ответила ему после коллективизации, в 1934 году, когда положение советских местечковых функционеров вроде бы окончательно упрочилось:
«Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, «интеллектуальное пиршество» фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали «управителями», «победителями», «владельцами», шестой части земли» (А. Адалис, 1934 г., из книги «Воспоминания о Багрицком»). Однако в это же время человек общерусской культуры (не хочется говорить про него «сефард»), всю жизни бежавший от «иудейского хаоса», от «мщения миру», — Осип Мандельштам ужасался чекистско-палаческому пафосу стихов Багрицкого с «нежными костями», которые «сосет грязь», с кровью, которая «вьется», как «подпись на приговоре», «струей из простреленной головы», и, отвергая этот «поэтический садизм», с достоинством и брезгливостью возвращал Багрицкому-Дзюбину его растленные эпитеты и метафоры: