— Не поймают! Чтобы обделать такое дельце, в людном квартале рынка, нужно быть тертым калачом! И потом — если хотите знать мое мнение, — я думаю, что он работал не один. Их было двое или трое… Разве только если его подкараулила женщина…
— Женщина?!
Фуасс пожал плечами.
— Великолепно! — согласился он… — Женщина!.. И если когда-нибудь на него наложат лапу, то это удастся, как всегда, благодаря женщине.
— Как всегда! — повторил убийца. И тотчас же, осушив свой стакан, тяжелой поступью направился к двери. Мысли его путались, и он не мог решить, стоит ли пытаться узнать, кто именно — та, с которой он чувствовал себя связанным неразрывными узами.
* * *
Однако, едва лишь Лампьё спустился в пекарню и остался там один, перед печью, квашней и вложенными одна в другую формами для хлебов, как снова почувствовал себя во власти мучительных мыслей об этой девушке. Правда, он не дошел еще до галлюцинаций; ему не чудилось еще, что она поднимается с того места, где он обычно сидел, и идет к нему навстречу… Но ощущал ее присутствие, чувствовал, что она стоит здесь, безмолвная и неподвижная. И им овладевало смятение. Чего она ждет? Зачем?..
— Не надо распускаться, — ободрял себя Лампьё и принимался за дело. Он расставлял формы, посыпал их мукой, прежде чем наполнить тестом, подкладывал дров в печь. За работой ему удавалось прогнать свои навязчивые думы. Ну можно ли так поддаваться настроению?! Неужели он не в силах совладать с собой?!. И он взвешивал тесто, придавал ему нужную форму. Он не думал ни о чем и только иногда поглядывал на часы, следя за временем, которое неизменно, безостановочно шло вперед…
Однако мучительная мысль снова возвращалась к нему. Лампьё чувствовал это по тому беспокойству, которое охватывало все его существо, заставляя прислушиваться к малейшему шороху, ко всякому звуку здесь, внутри, к стуку каблуков о мостовую — на улице.
У себя внизу, в подвале, Лампьё не видел, что происходит там, на улице. И он не смел даже спросить себя, кто мог там, наверху, прогуливаться около пекарни и даже иногда останавливаться у форточки.
У него из головы не выходила фраза Фуасса, а внушенная ею уверенность, что женщина всегда бывает причиной провала самых обдуманных предприятий, отбивала у него охоту узнать — кто эта женщина. И зачем она бродит там, наверху, возле лавки? Чего она ждет? Почему не уходит? Каковы ее намерения? Желает ли она своим постоянным присутствием загипнотизировать его, заставить его выйти и выдать себя? Лампьё чувствовал: если он поддастся этому побуждению — он пропал. И не потому, что покинул бы работу в неурочное время, а из-за болезненной, неудержимой потребности говорить, которую он испытывал в такие минуты. Это подтвердило бы ее подозрения.
Даже там, в погребке, при виде девушек, которых он не всегда отличал одну от другой, Лампьё пришлось напрячь все свои силы, чтобы подавить желание поговорить с ними. Что он сказал бы им? Нет. Нет… Это было лишь желание, одно из тех безрассудных желаний, которые, если им поддаться, приводят к гибели. Лампьё отдавал себе в этом отчет и взял себя в руки. Но не безумие ли — так поддаваться искушению? Не сходит ли он с ума? Или же грезит наяву?
Иногда, ночью, под влиянием какого-то необъяснимого внушения, ему казалось, что он слышит там, наверху у форточки, шаги своей таинственной сообщницы. И в ночь убийства она, наверно, бродила здесь. Сначала удивлялась, что внизу, в пекарне, никого нет. Затем, задав себе вопрос, почему там никого нет, наклонялась к форточке, спускала на веревочке монетку и заглядывала вниз, пытаясь увидеть, не уснул ли тот человек, который обыкновенно откликался на зов. Сколько времени она ждала? И приходила ли она туда снова до его возвращения в подвал? Хорошо, если нет. Но что, если она несколько раз приходила и настойчиво звала, добиваясь, чтобы ее услышали?.. Его бросало в дрожь при мысли, что какой-нибудь прохожий или даже кто-нибудь из соседей мог случайно это слышать и рано или поздно сообщить об этом полиции.
В этом не было ничего невероятного. И девушка, которая прохаживалась возле пекарни, возможно, и действовала по указанию полиции… Ее цель была ясна: она готовила ему ловушку. Она хотела выманить Лампьё на улицу.
Выйдя к ней — мог ли он себя не выдать?
Конечно, ему пришлось бы отрицать свое отсутствие в пекарне во время совершения убийства. Кто видел, что он оттуда уходил? Он просто заснул в сарае, примыкающем к пекарне. Устать может всякий, не так ли? Особенно при этой утомительной ночной работе, какая теперь даже редко и производится в пекарнях. И кто может доказать, что он не заснул в соседнем подвале, как он это утверждает? Другого оправдания у Лампьё не было.
Но что его побуждало оправдываться? Никто и не думал его обвинять. Затем, когда он — два или три раза — уходил из пекарни в погребок Фуасса, он никого не встречал на улице. И все же он чувствовал, что кто-то здесь есть… поблизости. Это чувство томило его целую ночь, несмотря на то что открывавшаяся его взору широкая улица, блестевшая своей мостовой, была пуста, и только у рынка, где начиналось некоторое оживление, он замечал фланирующих девушек.
III
Дни шли за днями, одна ночь сменяла другую, но Лампьё и считал их, и не различал: он находился во власти тягостного чувства, как если бы непрерывно длился один бесконечно-томительный день, одна бесконечно-гнетущая ночь.
Приближался конец февраля. Под почти беспрерывными ливнями Париж захлебывался в жидкой грязи. Все улицы были затоплены, и на них можно было видеть бесконечную череду зонтиков, защищавших от дождя людей, которых необходимость выгоняла на улицу. Лампьё вставал поздно. Он выходил из своей комнаты в шесть часов — и не знал, куда себя девать.
Пустынный в эти часы, рынок блестел мокрыми плитами тротуаров.
В погребке Фуасса воздух был так сперт, что у свежего человека дух запирало. Но Лампьё привык к этой атмосфере; она не только не была ему неприятна, но, напротив, он вдыхал ее с облегчением, как человек, который избавился от тяжелого кошмара.
Каждый раз, когда Лампьё приходил к Фуассу, он видел там Леонтину — входящей в погребок или выходящей оттуда — и каждый раз под взглядом, каким окидывала его эта девушка, он испытывал смущение и удивлялся, что встречает ее так часто. Он заметил, что Леонтина всегда была одна и выглядела не так, как прежде. В ней произошла какая-то перемена. Это казалось ему странным. В чем же она изменилась? Ее глаза точно расширились, блестели лихорадочным огнем, и это придавало им болезненное выражение усталости и растерянности. Не доверяя самому себе, Лампьё старался приписать эти встречи простому случаю, хотя чувствовал, что Леонтина хочет к нему подойти и заговорить с ним. Что ей могло быть нужно от него? И почему, если она действительно хочет ему что-то сказать, она ведет себя так странно?.. Он не решался делать какие-либо выводы… Он размышлял… И боялся Леонтины. По мере того, как приближался час, когда Лампьё надо было приниматься за работу, страх этот делался почти непреоборимым. Навязчивая идея теперь уже не была для Лампьё смутным призраком: она сочеталась в его мозгу с какими-то подозрительными движениями, которые мерещились ему повсюду и лишали его покоя… Она слилась с Леонтиной, приобрела реальную форму: приняла образ Леонтины, отражалась в ее широко раскрытых колдовских глазах, в ее походке, манерах, в ее настойчивой кротости, в страдальчески блуждающем взгляде. Ему чудилось иногда, что она стоит перед ним. Но в тот момент, когда, казалось, стоит только протянуть руку, чтобы коснуться ее, — Лампьё слышал, как кто-то ходит по улице, и узнавал ее шаги…