— О, хватит! Хватит! — не выдержав, закричал я. — Хватит!
— А этот-то, — продолжала моя мать, показывая на меня пальцем, — вернулся из коллежа и устраивает мне сцену из-за этой девки!
— Какую сцену?
— Ну, мой друг, ты об этом пожалеешь… Говорить в таком тоне с собственной матерью! Вот увидишь. Вот увидишь…
А я не видел никакой другой причины, кроме той, что Мариэтта покинула гостиницу по вине моей матери, поскольку сам факт того, что моя любовница поднялась к себе в комнату собирать вещи, означал, что в ее отъезде не было никакой преднамеренности… Я был в этом уверен… Я обвинял мою мать в том, что она в некотором роде заставила Мариэтту уйти, и жалел бедняжку. Значит, мне не сказали всей правды. Значит, мне лгали. Мариэтта никогда бы не уехала так быстро, не произойди все это. Она подождала бы меня, и я бы воспротивился, она знала, этому внезапному разрыву. Конечно же, я бы не позволил. Из-за какой-то перепалки? Не верю! От меня что-то скрывали, и это что-то, когда я стал думать, показалось мне ясным как день — просто моя мать, ревнуя Мариэтту, воспользовалась ее плохим настроением, чтобы выставить девушку за дверь. Как я не подумал об этом раньше? Ну разумеется, именно так можно было объяснить эту неприятную историю. К тому же, злоба моей матери против Мариэтты — она зародилась не сегодня. Она восходила к появлению у нас моего соперника. Я видел это. Моя мать влюбилась в него: он мгновенно покорил ее. Может быть, она станет отрицать? Это было просто смешно. Моя мать, влюбленная в секретаря суда! О! Она, конечно, не признается… она будет отрицать… она ни за что на свете не признается в подобной гнусности! Но разве я нуждался в ее признании?
Бедная женщина была в полной растерянности. Она целый день ходила, ругала всех подряд, враждебная ко всем, нервная, смешная. И я ее не жалел. Я сконцентрировал на ней весь свой гнев. Она не была больше моей, матерью, эта женщина. Она оставалась «патроншей», и можно было только посмеяться над ее чувствами к этому человеку, некрасивому и богатому. Так ей и надо. И я внутренне радовался ее разочарованию, словно оно могло отвлечь меня от моего собственного разочарования и помешать видеть вещи такими, какими они были.
Чего я тогда еще не мог допустить, так это того, что Мариэтта — хотя она и ушла, поддавшись гневу, — ушла навсегда. Я ждал, что она мне напишет и укажет адрес, по которому я смог бы ее найти. Разумеется, она мне напишет: мне передадут в течение дня ее письмо. Это помогало мне не думать о том, что о ней болтали. Наконец, я готовился, в случае если Мариэтта вдруг решит навестить меня ночью, в моей комнате, организовать все для этой романтической, полной опасностей встречи. Я считал, что наше приключение ни в коем случае не будет банальным. Я уже составлял план. Я излагал его Мариэтте. Она хладнокровно входила следом за мной в вестибюль, и, пока я снимал свое пальто, она уже поднималась по лестнице на второй этаж.
Я был уверен в успехе этой столь ребяческой тактики. Мало того, мне и в голову не приходило, что Мариэтта могла бы предложить какой-нибудь другой вариант, так как мысль о том, что придется рискнуть и самому отправиться из гостиницы за моей любовницей, доставляла мне гораздо меньшее удовольствие.
Однако не произошло ровным счетом ничего, за исключением того, что Мариэтта не передала мне письма, которого я так ждал, и, не зная, что с ней случилось, я, не выдержав нахлынувшей глубокой тоски, выбежал из своей комнаты на свежий воздух.
Меня обступила ночь, ночь, какой она всегда бывает на улицах маленьких спящих городков, пустая ночь, полная отголосков, полная шагов, звенящих по тротуару где-то очень далеко… Но я не собирался затачивать свой страх на оселке подобных ощущений! Я был лишен Мариэтты. Я не располагал никакими новыми сведениями, и этого хватило, чтобы придать мне решимости попытаться найти ее.
…Кто-то упомянул при мне про улицу Бас; я побежал туда. Это была улица, вся уставленная лавочками и ларьками, плохо освещенная, кривая, но достаточно широкая, где на пороге некоторых домов стояли девицы без головных уборов и подавали знаки, приглашая зайти. Неужели Мариэтта теперь жила на такой улице? Что за мерзость! Я распознал в этом навете людскую злобу, всегда готовую очернить действительность или так заострить ее черты, что она превращается в сплошную гнусность… Тем не менее я исследовал эту улицу, не обращая внимания на девиц, которые из темноты окликали меня, хватали за пальто, когда я проходил мимо, и предлагали свои услуги. Я закрывал глаза, чтобы не видеть их. Они наводили на меня ужас. Меня буквально тошнило от них. А запахи!.. запахи этой улицы, размытой во многих местах зловонной жижей не знаю уж каких помоев… Здесь накапливалась и находилась в постоянном брожении вся липкость порока… весь его смрад. Ах, слава Богу, меня это еще не коснулось!.. И Мариэтты тоже… Злые языки могли рассказывать о ней все что угодно. Я бы поклялся, что нет. Я бы поклялся, что она никогда не опустится в такую позорную нищету, никогда не упадет в такую грязь. Надо же, я почувствовал себя существом чистым и невинным, соприкоснувшись с этими еще более грязными, чем нищенки, девицами. Откуда они пришли? На что надеялись? И, наконец, неужели есть на свете мужчины, способные, внимая этим несчастным, преодолеть отвращение и подняться с ними в комнаты?
IX
Мать поджидала меня на пороге гостиницы и, едва заметив мое приближение, воздела руки к небу и принялась винить меня во всех смертных грехах… Откуда я мог возвращаться в такой час? Ну, разумеется, от Мариэтты, можно не сомневаться. Я не ночевал дома: значит, я негодяй! И как это ее, мать, угораздило родить такого сына? Она не виновата, так как в меня, наверное, вселился бес. А эта-то девка, которую она прогнала, эта Мариэтта, это чудовище! Как это на нее похоже… Да она просто смеется надо мной, эта дрянь!.. Как?.. Что я сказал?.. Я осмеливаюсь подавать голос?..
— Поторопись! — приказала мне мать.
Я остановился. В вестибюле на нас смотрели две наши служанки, повар и один наш клиент, поджидавший омнибус. Я не мог допустить, чтобы меня наказывали у них на глазах.
— Зайди-ка внутрь.
— Я войду, — сказал я глухим голосом, — при условии, что ты меня не тронешь… и… предупреждаю тебя, если ты меня ударишь…
— Что?
— Да, — продолжал я, не двигаясь с места. — Ты поняла меня?
И я быстро прошел мимо матери, отчужденно и с ненавистью глядя на нее, впервые решив не позволять ей обращаться со мной, как с ребенком… Находившиеся в вестибюле люди посторонились. Я воспользовался этим и прошел в свою комнату. Она сделалась моим убежищем. Я закрылся там на ключ, бросился на кровать и, сотрясаемый внезапным отчаянием, разрыдался.
В состоянии ли я объяснить, почему я плакал? Мне так нужно было поплакать, что это почти доставило мне удовольствие. Но это удовольствие состояло из воспоминаний о моей любовнице, из моей любви к ней, из моей ярости, из моей скорби, оттого что я потерял ее, и из отвратительного ощущения, связанного с одновременно мелькавшими у меня в голове мыслями о том, что Мариэтта недостойна моих слез. Где она была в этот момент, когда такие тяжелые, такие горькие слезы не переставая лились из моих глаз, будто смывая еще живую картину моего недавнего счастья? Но я видел Мариэтту с этим человеком, похитившим ее у меня. Она ни о чем не помнила! Она, значит, все забыла!.. Все, даже огонь, даже пожар наших желаний! А этот человек, с которым она теперь, любит ли она его? Я представлял себе их первую ночь. Я слышал, как Мариэтта стонет в объятиях моего врага — так она прежде стонала от моих поцелуев, — как она зовет его, тихо жалуется, произносит бессвязные слова, учащенно дышит, кричит, страдает, задыхается и падает, снова и снова умирая, в бездну наслаждений.