Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой
улыбкой, она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно
начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза темным
взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.
— Я так люблю говорить с вами, — музыкально растягивая
слова, пела она. Все эти — мне надоели... они скучные, ординарные, изношенные.
А вы — свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?
— Терпеть не могу! — твердо ответил Фома.
— А меня? — тихонько спрашивала она. Фома отводил глаза в
сторону и, вздыхая, говорил:
— Который раз вы это спрашиваете...
— Вам трудно сказать?
— Не трудно... да зачем?
— Мне нужно знать это...
— Играете вы со мной...— угрюмо говорил Фома. А она широко
открывала глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:
— Как играю? Что значит — играть? И лицо у нее было такое
ангельское, что он не мог не верить ей.
— Люблю я вас, люблю! Разве это можно не любить вас? —
горячо говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: — Да ведь
вам это не нужно!..
— Вот вы и сказали! — удовлетворенно вздыхала Медынская и
отодвигалась от него подальше. — Мне всегда страшно приятно слушать, как вы это
говорите... молодо, цельно... Хотите поцеловать мне руку?
Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно
склонясь к ней, горячо и долго целовал ее. Она вырывала руку, улыбающаяся,
грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим,
всегда смущавшим Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то
редкое, крайне любопытное, и говорила:
— Сколько у вас здоровья, сил, душевной свежести... Вы
знаете — ведь вы, купцы, еще совершенно не жившее племя, целое племя с
оригинальными традициями, с огромной энергией души и тела... Вот вы, например:
ведь вы драгоценный камень, и если вас отшлифовать... о!
Когда она говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, — Фоме
казалось, что этими словами она как бы отталкивает его от себя. Это было и
грустно и обидно. Он молчал, глядя на ее маленькую фигурку, всегда как-то
особенно красиво одетую, всегда благоухающую, как цветок, и девически нежную.
Порой в нем вспыхивало дикое и грубое желание схватить ее и целовать. Но
красота и эта хрупкость тонкого и гибкого тела ее возбуждали в нем страх
изломать, изувечить ее, а спокойный, ласковый голос и ясный, но как бы
подстерегающий взгляд охлаждал его порывы: ему казалось, что она смотрит прямо
в душу и понимает все думы... Эти взрывы чувства были редки, вообще же юноша
относился к Медынской с обожанием, удивляясь всему в ней — ее красоте, речам,
ее одежде. И рядом с этим обожанием в нем всегда жило мучительно острое
сознание его отдаленности от нее, ее превосходства над ним.
Такие отношения установились у них быстро; в две-три встречи
Медынская вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть,
нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в нем
зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним, уверенная в
силе своей власти. Он уходил от нее полубольной от возбуждения, унося обиду на
нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки.
Однажды он робко спросил ее:
— Софья Павловна!.. Были у вас дети?
— Нет...
— Я так и знал! — с радостью вскричал Фома. Она взглянула на
него глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:
— Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня
дети?
Фома покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и
так, точно выталкивая слова из-под земли, и каждое слово весило несколько
пудов.
— Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у
нее глаза... совсем не такие...
— Да-а? Какие же?
— Бесстыжие! — бухнул Фома. Медынская рассмеялась своим
серебристым смехом, и Фома, глядя на нее, рассмеялся.
— Вы простите! — сказал он наконец. — Я, может, нехорошо...
неприлично сказал...
— О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного...
вы чистый, милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?
— У вас — как у ангела! — восторженно объявил Фома, глядя на
нее сияющим взглядом.
А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой
поры, — взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением
за любимого
— Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть...— сказала
она ему, вставая и не глядя на него.
Он покорно ушел.
Некоторое время после этого случая она держалась с ним более
строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова форму игры
кошки с мышью.
Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от крестного, и
однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:
— Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе ее
случаем.
— Это вы насчет чего? — спросил Фома.
— А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.
— Что вам? — грубовато сказал Фома. — И какая она для вас
Сонька?
— Мне — ничего, меня не убудет оттого, что тебя обгложут. А
что ее Сонькой зовут — это всем известно... И что она любит чужими руками жар
загребать тоже все знают.
— Она умная! — твердо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в
карманы. Образованная...
— Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует...
Особенно шалопаи, которые вокруг нее...
— Не шалопаи, а... тоже умные люди! — злобно возразил
Фома, уже сам себе противореча. — И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни
поплясать... Чему меня учили? А там обо всем говорят... всякий свое слово
имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
— Фу-у! Ка-ак ты говорить научился! То есть как град по
крыше... сердито! Ну ладно, — будь похож на человека... только для этого
безопаснее в трактир ходить; там человеки всё же лучше Софьиных — А ты бы,
парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например —
Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше — ничего!
Возмущенный до глубины души, Фома стиснул зубы и ушел от
Маякина, еще глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о
Медынской.
Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в
огромном и покойном возке, дружелюбно и оживленно разговаривали о делах. Это
было в марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце
сияло в ясном небе весело и тепло.
— Приедешь, — к барыне своей первым делом пойдешь? —
неожиданно спросил Маякин, прервав деловой разговор.