— Зельтерской бы выпить...
— Ага! — воскликнул человечек я, спрыгнув со стула, очутился
у дивана, на котором лежал Фома. — Здорово, товарищ! Зельтерской? С коньяком
или просто?
— Лучше с коньяком... — сказал Фома, пожимая протянутую ему
сухую и горячую руку и пристально всматриваясь в лицо человечка...
— Егоровна! — крикнул тот к двери и, обратись к Фоме,
спросил: — Не узнаешь, Фома Игнатьевич?
— Помню... что-то... будто встречались...
— Четыре года продолжалась эта встреча... но это давно было!
Ежов...
— Господи! — воскликнул Фома с изумлением, привстав на
диване. — Да разве это ты?
— Я, брат, сам порой не верю в это, но факт — есть нечто
такое, от чего сомнение отскакивает, как резиновый мяч от железа...
Лицо Ежова смешно исказилось, и руки для чего-то начали
ощупывать грудь.
— Н-ну-у! — протянул Фома. — Вот так постарел ты! Сколько ж
тебе лет-то?
— Тридцать...
— А — как пятьдесят... сухой, желтый!.. Видно, не сладко
жил?
Фоме было жалко видеть веселого и бойкого школьного товарища
таким изношенным, живущим в этой конуре. Он смотрел на него, грустно мигал
глазами и видел, как лицо Ежова подергивается, а глазки пылают раздражением.
Ежов откупоривал бутылку с водой и, занятый этим, молчал, сжав бутылку коленями
и тщетно напрягаясь, чтобы вытащить из нее пробку. И это его бессилие тоже
трогало Фому.
— Н-да, обсосала тебя жизнь-то... А учился...— задумчиво
говорил он.
— Пей! — сказал Ежов, даже побледневший от усталости,
подавая ему стакан. Затем он потер лоб, сел на диван к Фоме и заговорил:
— Науку — оставь! Наука есть божественный напиток... но пока
он еще негоден к употреблению, как водка, не очищенная от сивушного масла. Для
счастья человека наука еще не готова, друг мой... и у людей, потребляющих ее,
только головы болят... вот как у нас с тобой теперь... Ты что это как
неосторожно пьешь?
— А что мне делать? — спросил Фома, усмехаясь. Ежов пытливо,
прищуренными глазами посмотрел на Фому и сказал:
— Сопоставляя твой вопрос со всем тем, что ты вчера молол,
чую душой, что ты, друг, тоже не от веселой жизни веселишься...
— Эх! — тяжко вздохнул Фома, вставая с дивана. — Какая
жизнь? Так что-то... несуразное... Живу один... ничего не понимаю... плюнуть на
всё хочется и провалиться бы куда-нибудь! Бежать бы от всего... Тоска!
— Это любопытно! — сказал Ежов, потирая руки и весь вертясь.
— Это любопытно, если это верно, ибо доказывает, что святой дух недовольства
жизнью проник уже и в купеческие спальни... в мертвецкие душ, утопленных в
жирных щах, в озерах чая и прочих жидкостях... Ты мне изложи всё по порядку...
Я, брат, тогда роман напишу...
— Мне говорили, что ты и то уж написал про меня что-то? — с
любопытством спросил Фома и еще раз внимательно осмотрел старого товарища, не
понимая, что может написать он, такой жалкий.
— Написал! А ты читал?
— Нет, не довелось ..
— А что же тебе говорили?
— Здорово, будто, изругал ты меня.
— Гм... А тебе не интересно самому прочитать? — допрашивал
Ежов, в упор рассматривая Гордеева.
— Я прочитаю! — обнадежил его Фома, чувствуя, что неловко
ему перед Ежовым и что Ежова как будто обижает такое отношение к его писаниям.
— В самом деле, — ведь интересно, ежели про меня написано...— добавил он,
добродушно улыбаясь товарищу.
Эта встреча родила в нем тихое, доброе чувство, вызвав
воспоминания о детстве, и они мелькали теперь в памяти его, — мелькали, как
маленькие скромные огоньки, пугливо светя ему из дали прошлого.
Ежов подошел к столу, на котором уже стоял кипящий самовар,
молча налил два стакана густого, как деготь, чая и сказал Фоме:
— Иди, пей чай... Рассказывай!
— Мне нечего рассказывать. Пустая у меня жизнь! Лучше ты мне
про себя расскажи... ты все-таки, поди, больше моего знаешь...
Ежов задумался, не переставая вертеться и крутить головой, В
задумчивости — только лицо его становилось неподвижным, — все морщинки на нем
собирались около глаз и окружали их как бы лучами, а глаза от этого уходили
глубже под лоб...
— Н-да, я, брат, кое-что видел...— заговорил он, встряхивая
головой. — И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше,
чем нужно, так же вредно для человека, как и не знать том, что необходимо.
Рассказать тебе, как я жил? Попробую Никогда никому не рассказывал о себе...
потому что ни в ком не возбуждал интереса... Преобидно жить на свете, не
возбуждая в людях интереса к себе!..
— Уж я по лицу да и по всему вижу, что нехорошо тебе жилось!
— сказал Фома, чувствуя удовольствие от того, что и товарищу жизнь не сладка.
Ежов залпом выпил свой чай, швырнул стакан на блюдце,
поставил ноги на край стула и, обняв колени руками, положил на них подбородок.
В этой позе, маленький и гибкий, как резина, он заговорил:
— Студент Сачков, бывший мой учитель, а ныне доктор
медицины, винтёр и холоп, говорил мне, бывало, когда я хорошо выучу урок:
«Молодец, Коля! Ты способный мальчик. Мы, разночинцы, бедные люди, с заднего
двора жизни, должны учиться и учиться, чтобы стать впереди всех... Россия
нуждается в умных и честных людях, старайся быть таким, и ты будешь хозяином
своей судьбы, полезным членом общества. На нас, разночинцах, покоятся теперь
лучшие надежды страны, мы призваны внести в нее свет, правду...» И так далее Я
ему, скотине, верил... И вот с той поры прошло около двадцати лет — мы,
разночинцы, выросли, но ума не вынесли и света в жизнь не внесли. Россия
по-прежнему страдает своей хронической болезнью — избытком мерзавцев, и мы,
разночинцы, с удовольствием пополняем собой их толпы. Мой учитель, повторяю, —
лакей, безличное и безмолвное существо, которому городской голова приказывает,
а я — паяц на службе обществу. Меня, брат, здесь в городе преследует слава...
Иду по улице и слышу — извозчик говорит своему товарищу: «Вон Ежов идет!
Здорово лается, едят его мухи!» Н-да! Этого тоже достичь надо...
Лицо Ежова сморщилось в едкую гримасу, он беззвучно, одними
губами, засмеялся. Фоме была непонятна его речь, и он. чтоб сказать что-нибудь,
сказал наобум:
— Не туда, значит, попал, куда метил...
— Да, я думал, что вырасту покрупнее... И вырос бы!
Фельетонист вскочил со стула и забегал по комнате. с визгом
восклицая:
— Но чтоб сохранить себя цельным для жизни — нужны огромные
силы! Они были... Была у меня гибкость, ловкость... я всё это прожил для того,
чтоб научиться чему-то... что теперь совсем не нужно мне. Я и многие со мной —
ограбили сами себя ради того, чтобы скопить что-то для жизни... Подумай, желая
сделать из себя человека ценного, я всячески обесценивал свою личность... Чтобы
учиться и не издохнуть с голода, я шесть лет кряду обучал грамоте каких-то
болванов и перенес массу мерзостей со стороны разных папаш и мамаш, без всякого
стеснения унижавших меня.. Зарабатывая на хлеб и чай, я не имел времени
заработать на сапоги и обращался в благотворительные общества с покорнейшими
просьбами о ссудах... Если б только благотворители могли подсчитать, сколько
духа в человеке убивают они, поддерживая жизнь тела! Если б они знали, что в
каждом рубле, который они дают на хлеб, — содержится на девяносто девять копеек
яда для души! Если б их разорвало от избытка их доброты и гордости,
почерпаемой ими из своей священной деятельности! Нет на земле человека гаже и
противнее подающего милостыню, нет человека несчастнее принимающего ее!