Мне было пять лет, когда в разгар Авиньонского фестиваля я удрала от них, надеясь привлечь к себе внимание, и спряталась в сундуке для костюмов, принадлежавшем любительской театральной труппе, которая снимала дом вместе с моими родителями. В то утро труппа возвращалась в Марсель; декорации, реквизит и сундук с костюмами они погрузили в фургончик. Прибыв на место, они начали разгружать фургон, и тут, как чертик из табакерки, из сундука выскочила я, вся в кружевах, – труппа ставила пьесы Мариво. Артисты позвонили моим родителям, уверенные, что те в панике бегают по площади Орлож и ищут пропавшего ребенка. На самом деле они даже не заметили, что меня нет. В другой раз я сбежала в двенадцать лет – из летнего лагеря, где родители выступали по вечерам. Но еще до захода солнца я пешком вернулась назад, поняв, что они обнаружат мое исчезновение в лучшем случае дня через три-четыре.
В то лето у меня вдруг мгновенно выросла грудь. Это внезапное вулканическое извержение плоти чрезвычайно развеселило моих родителей, окрестивших мою правую грудь Уинстоном Черчиллем, а левую – генералом де Голлем. Они без конца хохотали и отпускали всевозможные шуточки на тему сближения двух шишек с разных берегов Ла-Манша и успешного продвижения союзнических сил при их мощной поддержке. Одним словом, в свои шестнадцать, к моменту встречи с Мишелем, я была достаточно самостоятельной и физически развитой. Он уже несколько лет был женат, но детей у них не было. В его семье наша связь вызвала страшный скандал – в отличие от моей, воспринявшей случившееся чуть ли не с восторгом. Ну а мне в результате удалось отделаться от своих странных родителей. Эта рискованная история могла бы плохо кончиться, но мне повезло – Мишель оказался самым робким и самым деликатным в Орлеане мужчиной.
Несколько недель спустя я забеременела, как и бывшая жена Мишеля, поспешившая найти утешение в объятиях одного из друзей, присутствовавших на представлении в кабаре. Они до сих пор живут вместе, и у них трое детей – вот как простой поход в кабаре может перевернуть жизни многих людей. Так иногда бывает: ты заставляешь себя пойти туда, куда тебе совсем не хочется идти, думаешь, что это будет пытка, и готовишься вытерпеть смертельную скуку, а в итоге весело проводишь время. Постепенно ты смиряешься с нудными обязанностями и убеждаешь себя, что все не так страшно; к сожалению, чаще всего твоим надеждам не суждено оправдаться, а ты еще и злишься на себя за то, что в них поверил. Все это я объясняла Сильвену и его подружке, которые сидели рядышком на заднем сиденье, поделив на двоих одну пару наушников от старенького кассетного плеера и, созерцая проносившийся за окном пейзаж, покачивали головами.
– Иметь родителей-комиков – совсем не так весело, как может показаться, – заключила я, вспомнив, что за жизнь у меня была в их возрасте.
Наша поездка протекала скорее приятно. Я всю дорогу поглядывала в зеркало заднего вида на двух сидевших у меня за спиной подростков, поражаясь их физическому сходству: они выглядели родственниками, явившимися из других времен. Сын в первый раз вез подружку знакомить с отцом, и ситуация была не лишена торжественности.
Меня интриговали отношения Сильвена и Лизетты. Их объединял интерес к двадцатому веку, мне в этом виделось отторжение современности. Иногда у меня складывалось впечатление, что эта парочка принадлежит к другому миру, который намного старше их, и равнодушна к любой новизне. Они слушают “Битлз” и Франсуа де Рубэ на виниле, их любимый художник – Дэвид Хокни, они обожают Эрве Гибера и вешают на стены постеры группы Kraftwerk. Я пытаюсь объяснить им, что когда-то все это были новинки, следовательно, в своем стремлении быть cool они подражают тем, кто слушал эту музыку в восьмидесятые, тогда как лучше открывать что-то действительно оригинальное и соответствующее духу времени. Но им плевать на мои увещевания; они по-прежнему предпочитают покупать поношенную одежду, в которой когда-то ходили давно умершие люди. Я не настаиваю – они не сидят сутками в социальных сетях и не требуют смартфонов, так на что мне жаловаться? Как-то раз сын вполне серьезно заявил мне, что горюет по эпохе телефонных будок. В сущности, меня пугает только одно – их безоружность перед будущим. Они даже сами себе не современники, и я боюсь, что в тот день, когда что-то рядом с ними рухнет с оглушительным грохотом, они этого просто не заметят.
Мишель живет в районе Сен-Жак, в южной части города, в маленьком уродливом доме, похожем на чайник. Я терпеть не могу возвращаться в этот дом, где когда-то жила с ним, где витают прежние запахи, на полках стоят те же безделушки, а мебель тихо старится вместе с хозяином. Для поднятия духа я вспомнила, что на свете существует Джорджия, что она целовала меня и пустила к себе в постель, а значит, все остальное не имеет значения. И я вошла в дом с легким сердцем. Мишель был искренне рад нас видеть. Вскочив с зеленого, цвета бутылочного стекла дивана, в тон его шотландскому вельветовому костюму, он приветствовал нас так радостно, что у него задрожали усы. В ожидании нашего приезда он целый день провел у плиты.
– Попробуйте-ка, я привез их из Экса, – сказал он. – Желтенькие с анисом, а зелененькие – с тимьяном.
Мишель протянул мне коробку конфет, стоявшую на журнальном столике. Я заметила, что на мизинце у него красуется перстень-печатка, а запястье обхватывает кожаный плетеный браслет; выходит дело, и он поддался этому странному увлечению побрякушками, характерному для мужчин, приближающихся к пятидесятилетию.
– Я сейчас, только аперитив принесу, – сказал Мишель, явно взволнованный встречей с подружкой сына. Он говорил без умолку, посвящая нас в подробности своей поездки в Экс-ан-Прованс ради пополнения коллекции старинной посуды и деревянных фигурок, изображающих святых.
– Ты даже себе не представляешь, какие сокровища хранятся в музее Поля Арбо. Фаянс восемнадцатого века! Из Мустье, из Марселя, из Апта, из Авиньона! Что-то фантастическое!
Мишель не подозревал, до какой степени нам было плевать на его провансальские тарелки. Эта страсть зародилась в нем в результате того, что психологи называют переносом – его первая спутница жизни была помешана на посуде ручной работы. Через несколько месяцев после того, как они расстались, признавался мне Мишель, он понял, что тоскует не по их общему дому и не по комфорту семейной жизни, а по принадлежавшей жене коллекции провансальского фаянса. По вечерам, засыпая, он разглядывал эту посуду, успокаивался и видел хорошие сны. Я подсказала ему способ избавления от ощущения жестокой потери: самому стать коллекционером.
– Садись поудобнее, – сказал он мне. – И сними пальто, а то у тебя такой вид, будто ты уже убегаешь. Не очень-то красиво.
Я и правда осталась в пальто, чтобы в случае, если позвонит Джорджия, сразу услышать телефон.
– Мне холодно, – соврала я.
Мишель сказал, что собирается отвезти ребят на выходные в Шварцвальд и посетить замки с непроизносимыми названиями. Пока он расхваливал нам красоты Баварии, я представила себе Мишеля в нелепом кожаном комбинезоне, в шляпе с пером, шагающим под ручку с немолодой толстой тевтонкой – ее белокурые волосы заплетены в косицы, губы ярко накрашены красной помадой, детское платьице тесно обтягивает могучую фигуру; такой ничего не стоит обхватить своей лапищей мошонку Мишеля, словно пару колокольчиков, и слушать, как он запоет в манере йодля.