IV. Теофиль Готье
Крик чувства всегда абсурден, но возвышен, потому что абсурден. Quia absurdum!1
Что надо республиканцу?
Сердце, хлеб да сталь!
Сердце – чтоб отомстить,
Хлебом братьев накормить,
А сталь – чужестранцу!
Вот что говорит «Карманьола»2, вот абсурдный и возвышенный крик.
Желаете ли в другом разряде чувств точное подобие? Откройте Теофиля Готье: отважная и опьяненная своей любовью возлюбленная хочет увлечь за собой своего малодушного, нерешительного любовника, который сопротивляется и возражает, что в пустыне нет ни тени, ни воды, а бегство полно опасностей. Каким тоном она отвечает? Категоричным тоном чувства:
Тебя ресницами укрою от зноя,
Этой ночью заснем мы с тобою
Под пологом моих кудрей!
Бежим, бежим скорей!
От счастья душа не устанет!
А коли воды недостанет —
Слезы моей радости пей!
Бежим, бежим скорей!3
У того же поэта легко найти и другие примеры подобного свойства:
Просил я жизни у любви, которая ее дарует!
Но напрасно ……………. 4
восклицает дон Жуан, которого поэт в обители душ просит объяснить загадку жизни.
Однако сначала я хочу доказать, что Теофиль Готье обладает (как если бы он не был совершенным творцом) тем пресловутым достоинством, в котором ротозеи от критики упрямо ему отказывают: чувством. Сколько раз он выражал – и каким волшебным языком! – самое тонкое, что есть в нежности и меланхолии! Немногие снизошли до изучения этих дивных цветов; я не очень понимаю почему и не вижу тут другой причины, кроме врожденного отвращения французов к совершенству. Среди бесчисленных предубеждений, которыми Франция так горда, отметим весьма расхожую идейку, которая, естественно, стоит во главе заповедей вульгарной критики: это уверенность, что в слишком хорошо написанном произведении должно не хватать чувства. Чувство по своей природе общедоступно и близко знакомо и привлекает исключительно толпу, которую ее обычные наставники отдаляют, насколько возможно, от хорошо написанных произведений. Также признаем сразу же, что Теофиль Готье, весьма уважаемый автор статей, плохо известен как романист, мало цени́м за свои путевые очерки и почти неизвестен как поэт, особенно если положить на весы малую популярность его стихов и их огромные, блестящие достоинства.
Виктор Гюго в одной из своих од являет нам Париж мертвым городом5, и в этой зловещей, но исполненной величия грезе, в этом скоплении подозрительных руин, омываемых водой, что плещется под гулкими мостами и ныне отдана шуршанию склоненных камышей, он замечает три уцелевших монумента, более крепких и прочных, которых достаточно, чтобы рассказать нашу историю. А теперь представьте себе, пожалуйста, что французский язык стал мертвым. В школах новых наций преподают язык народа, который некогда был велик, – французского народа. Предположите, у каких авторов преподаватели, лингвисты будущего, станут черпать знание основ и красот французского языка? Неужели в хаотическом нагромождении чувства или того, что вы называете чувством? Однако эти излюбленные вами произведения станут из-за своих неправильностей совершенно непонятны и не смогут быть переведены, поскольку ошибки и беспорядок порождают лишь сумбур. Если же в эти времена, не столь отдаленные, быть может, нежели воображает себе современная гордость, какой-нибудь ученый, влюбленный в красоту, отыщет стихи Теофиля Готье, то я догадываюсь, понимаю, вижу его радость. Вот наконец-то подлинный французский язык! Язык великих и утонченных умов! С каким наслаждением его взгляд пробежится по всем этим стихотворениям, столь чистым и столь тщательно отделанным! Как все богатства нашего прекрасного, но недостаточно известного языка будут угаданы и оценены! И сколько славы для умного переводчика, который захочет побороться с этим выдающимся поэтом, чье благоуханное бессмертие обломки сохранили бережнее, чем память его современников! При жизни он страдал от неблагодарности своих соплеменников; он долго ждал; но вот наконец он вознагражден. И вот уже проницательные комментаторы устанавливают литературную связь, соединяющую нас с XVI веком. Озаряется история поколений. В университетах преподается и пространно толкуется Виктор Гюго, хотя всякому образованному человеку небезызвестно, что изучение его великолепной поэзии должно быть дополнено изучением стихов Готье. Некоторые наблюдают даже, что, в то время как величественный поэт был увлечен восторгами, порой не слишком благоприятными для его искусства, драгоценный поэт, более верный, более сосредоточенный, никогда от своего не отвлекался. Другие замечают, что он даже добавил сил французской поэзии, расширил ее репертуар и обогатил ее словарь, никогда не пренебрегая самыми строгими правилами языка, на котором в силу рождения обязан был говорить.
Счастливый человек! Достойный зависти человек! Он любил только Прекрасное, но, когда что-нибудь гротескное или уродливое попадалось ему на глаза, он еще и умел извлечь из этого таинственную и символическую красоту! Человек, одаренный уникальной, могучей, словно Рок, способностью: он неустанно, без усилий отражал все позы, все взгляды, все цвета, которые принимает природа, равно как сокровенный смысл, содержащийся в каждом предмете, предстающем человеческому взору.
Его заслуга одновременно двойственна и едина. Для него идея и выражение отнюдь не две разные, несовместимые вещи, которые можно примирить лишь большим усилием или трусливыми уступками. Он один, возможно, мог сказать без пафоса: Нет невыразимых идей! Если, желая вырвать у будущего справедливость, полагающуюся Теофилю Готье, я предположил исчезновение Франции, то потому что знаю: человеческий ум, соглашаясь выйти из настоящего, лучше постигает идею справедливости. Так путешественник, поднимаясь, лучше понимает топографию окружающей его местности. Я не хочу вопиять, подобно кровожадным пророкам: «Близятся эти времена!» Я не призываю никакие бедствия, даже чтобы добавить известности моим друзьям. Я сочинил некую басню, чтобы облегчить доказательство для умов слабых или слепых. Ибо разве мало среди живущих ныне прозорливцев таких, которые не понимают, что когда-нибудь Теофиля Готье будут цитировать так же, как Лабрюйера6, Бюффона7, Шатобриана, то есть как одного из самых несомненных и исключительных мастеров в области языка и стиля?
V. Петрюс Борель
Есть имена, которые становятся прилагательным и притчей во языцех. Если в 1859 году какая-нибудь газетенка хотела выразить все отвращение и презрение, которое ей внушали чьи-нибудь мрачные, возмутительные стихи или роман, она бросала: «Петрюс Борель!» – и этим было все сказано. Приговор вынесен, автор испепелен.
Петрюс Борель, или Шампавер-Ликантроп1, автор «Рапсодий», «Безнравственных рассказов» и «Госпожи Потифар»2, был одной из звезд темного романтического небосвода. Звездой забытой или угасшей – кто помнит ее сегодня и кто знает ее достаточно, чтобы взять право говорить о ней без обиняков? «Я, – скажу я охотно, как Медея3, – я, – говорю я, – и этого довольно!» Эдуар Урлиак, его товарищ, не стесняясь, смеялся над ним; но Урлиак был маленьким деревенским Вольтером, которому претили все излишества, особенно излишества любви к искусству. Теофиль Готье единственный, чей широкий ум забавляет разносторонность вещей, и который, даже сильно захотев этого, не смог бы пренебречь чем бы то ни было интересным, мудреным, или живописным, с удовольствием улыбался странным измышлениям Ликантропа.