— Как скажешь. — И на этот раз не стала спорить.
Шурка сел за стол.
Луша еще немного потерла об ребристую доску простынь. Стряхнула с рук пену. Открыла заслонку, сунула полено печке в круглый ротик. Потом еще. Еще. Ротик выглядел удивленным: весной печку так не кормили. А потом жадно набросился на еду.
— Фух, — сказал Бобка. — Жарко.
Луша будто не слышала. Летели из-под рук клочья пены. Работала ротиком печка. Шурка молчал. Шапка наливалась жаром. Казалась тяжелой, горячей, мокрой.
«Пех-пех-пех», — донеслось из ящика. Предупреждающее кряхтение, потом разверзался крик, от которого Валя маленький делался красным. Крик мог значить что угодно: еда, покакал, мокрый, спать, ко мне или все это сразу. Сейчас он значил одно: жарко.
Только жуку, сухому и твердому, было хорошо: в комнате вдруг настало лето.
— Письмо-то читать будем? — Луша отряхнула руки. Как будто забыла, что сама только что говорила: старое же, выучили давно.
— Будем! Будем! — обрадовался Бобка. Столкнул жука линейкой на пол. Тот упал с сухим стуком и тут же дал деру.
Луша обтерла руки. Проверила печь. Подкормила еще. На лбу ее, над губой выступили капельки пота.
Шурка глянул на Лушу. Она делала вид, что не смотрит на него. Лоб под шапкой зудел все сильнее. Печка радостно уплетала поленья. Они потрескивали.
Луша подошла к комоду.
Наклонилась над ящиком. Сняла одеяло. Осторожно вытащила тоненькие руки из распашонки. Валя большой ушел на фронт и не успел сделать сыну кроватку. Он вообще не знал, сын у него будет или дочь. Потому и решили они с Лушей назвать младенца Валей — годится и девочке, и мальчику. Пех-пех-пех заглохло. Теперь тепло Вале нравилось, он трогал его всем своим голеньким телом.
Луша открыла шкатулку рядом с фотографией Вали большого. Взяла верхнее письмо.
По Шуркиному лбу соскользнула капля пота. На темени, казалось, можно было печь картошку.
«Молчит, гад», — с жалостью подумала Луша. Вздохнула.
— «Милые мои Луша и Валечка», — начала читать. Бобка затаил дыхание, перестал болтать ногой. Под мышками у него была Африка.
— Шур, тебе не жарко?
— Нет.
— А мне что-то холодно, — почти обрадовалась Луша.
— Холодно? — поразился Бобка.
— Ага. Еще-ка подкину.
Печка удивилась. Но дрова взяла. Луша вернулась на место. Села на стул. Взяла лист.
— «Скоро прогоним мы проклятого врага с нашей земли. Наш Валечка будет жить в мире. Как все советские дети».
А печка дышала все жарче.
— «У нас затишье», — читала с выражением Луша.
Ножки перестали мелькать — Валя маленький уснул.
— «Хорошо смотреть на березки в инее и представлять, как они покроются листьями».
Печка лопала во все щеки. Воздух уже казался огненным. Голос Луши закачался, поплыл. Закачалась и поплыла комната с бревенчатыми стенами.
— Шура, ты куда?
— Я, это, дров еще принесу! — крикнул уже в дверях. И выкатился вон.
Дохнуло свежестью.
Шурка вытер лоб. Почесал под шапкой.
Там, в Ленинграде, где на улицах стыли горы снега, сосульки висели саблями, а по стенам комнаты полз иней, он научился в шапке есть, спать, жить. Он и блокаду себе представлял так — в виде шапки, которая туго обхватывает голову.
Снимешь — а разучиться как?
Шурка сел на ступеньку. Весеннее солнце успело поработать над ней.
Город лежал внизу, как рассыпчатая каша на донышке. Вроде все вперемешку, а в то же время каждое зернышко на виду. И лента из сахарного сиропа — река. Или это растопленное сливочное масло? К каше лучше масло, размечтался Шурка. Солнце пекло макушку. Таяли в небе облачка. Сливочные. Творожные.
Солнце добиралось до самого дна. Последний кусочек льда уже был похож на смыленное плоское мыльце, тоненькое и остренькое. Повернешься неосторожно — тут же вопьется в ребра. Словно крикнет: «Я здесь!»
Шурка прикрыл глаза. Подставил себя солнцу.
Чувствовал, как края его налились светом, жаром. Еще чуть-чуть — и он сам растает, сольется с облаками, птицами, травой. И тот зимний Ленинград — растает тоже.
— Эй ты! В шапке!
Шурка открыл глаза. Почтальонша смотрела на него снизу. К Лушиной избе дорожка карабкалась по холму, цепляясь за траву. Перед почтальоншей лежал последний подъем.
— Что расселся, как барин? Ты здесь живешь или не здесь?
В руке у нее белел треугольничек. Письмо!
Видно, тяжело ей с сумкой, пожалел Шурка. За день-то набегаешься.
— Я сейчас! — крикнул, спускаясь. Колени едва поспевали за ступнями.
— Ты в шапке не мерзнешь-то? — уставилась почтальонша. Слишком усталая, чтобы удивляться.
— Не-а.
Лицо почтальонши вдруг показалось Шурке каким-то мятым. Словно она сама никак не могла собрать черты.
— Вот. Лушке. Передай, — выдавила.
Протянула поспешно руку. Ткнула письмо. И спросила запоздало — письмо-то уже отдала:
— А ты кто такой, в шапке-то? Родственничек? Что-то я тебя тут раньше не видела.
Точно. Последнее письмо от Вали большого пришло до того, как Луша взяла их себе.
— Эвакуированный.
Лицо у почтальонши дернулось.
— Вакуированный… Лушка-то добрая, — чуть не плаксиво выкрикнула она. — Свой рот кормить. Дак еще вакуированных взяла. Добрая-то, а толку?
Отвернулась.
— Ишь. Смотри, без обману, вакуированный. Ты смотри! Я потом спрошу, проверю! — пригрозила она уже на ходу, не показывая лица. Голос жалкий.
Странная. Наверное, просто устала.
Шурка подождал, пока ее спина удалится.
Посмотрел на свернутый треугольник. Обрадовался. Военные письма в конверты не клали.
И быстрее, чем мамин голос в голове успел одернуть: «Чужие письма не читают», треугольник зашуршал и развернулся. «Она же нам все потом все равно вслух прочтет», — успокоил Шурка мамин голос. Луша читала так часто, что всех, о ком писал Валя большой, Шурка уже знал, будто своих друзей. Значит, можно.
Ровные печатные буквы стояли вперемежку с фиолетовой путаницей, вписанной от руки.
«Гр-ке», — начиналось письмо.
Шурка испугался. Колени стали мягкими. Не Луше. Гырке какой-то. «Ошибка, — хотел он крикнуть почтальонше, — вернитесь!»
А письмо уже бормотало, как регистраторша, которая заполняет карточку. «Ваш сын, муж, брат, звание», — перечисляли серенькие мелкие строчки. «Фамилия, имя, отчество».