– Если есть здравый ум, значит, бывает и нездравый?
– Полагаю, что да. Конечно, бывает.
– А откуда он берется? Он сам зарождается внутри?
– Ну, это сложный вопрос, – ответила я.
В другой раз я бы сказала что-то вроде «А тебе что, хочется обзавестись нездравым умом?» или заявила бы, что подобное случается и так, и сяк: у кого-то зарождается, у кого-то появляется в результате травмы. Однако в тот день я долго чинила ловушки и устала.
– Сложный потому, что у меня нездравый ум?
– Нет. А ты не хочешь немного помолчать?
Борн, конечно, был личностью, но личностью весьма утомительной, поскольку пытался до всего докопаться.
– Помолчать из-за нездравого ума?
– Молчание – золото.
– Потому, что сделано из света?
– Как ты вообще умудряешься разговаривать безо рта? – заботливо спросила я.
– Потому, что у меня нездравый ум?
– Ум-то у тебя здравый. А вот рот – нет.
– Отсутствие рта – это нездраво?
– Отсутствие рта – это… – я расхохоталась, так и не закончив фразу.
Я воспринимала все эти его разговоры как шалости. Однако в действительности в них проявлялась работа детского, только формирующегося ума, который пока не умел выражать сложные идеи. Отчасти потому, что его органы чувств и сознание работали не так, как мои, он должен был не только понять смысл слов, но и научиться с моей помощью существовать в человеческом мире. В итоге между всем этими состояниями возникла ужасная путаница, связанная с попыткой найти единство, сделаться, по существу, триязычным в мире человеческих существ. Сколько мы друг друга знали, суждения Борна всегда отличались крайней неопределенностью, так что трудно было понять, что собственно он имеет в виду.
Много позже, осознав это, я множество раз прокручивала в памяти наши беседы, пытаясь перевести их в привычную мне систему координат. Но было уже слишком поздно. Они так и оставались тем, чем были. И означали только то, что означали. Я догадывалась, что многое запомнила неправильно, и это причиняло мне боль.
* * *
Предыдущей ночью, прежде чем мне отправиться на раскопки, Вик зашел меня проведать. В тот период наших отношений такие визиты стали чистой воды формальностью, совершавшейся из чувства долга. Борн тут же принял положение, которое позже сам он шутливо называл «режим истукана»: втягивал глаза, съеживался, ковылял в угол и там стоял, неподвижный и немой.
– Как ты? – спросил Вик, появившись в дверном проеме.
На его скулах залегли резкие тени, и я почувствовала, что ко мне приближается некая абстракция.
– Спасибо, хорошо, – ответила я.
– Завтра будет еще лучше.
– Ага, – согласно кивнула я, хотя вопроса он мне не задавал.
Вик постоял еще минуту, его глаза блестели, как осколки камней, делая его чужим и далеким. Я не хотела причинять ему боль, но меня, что называется, понесло. Он не должен был относиться к Борну столь категорично, вот в чем заключалась его вина. Поэтому я не стала больше ничего говорить. Постояв еще немного, Вик отступил обратно в коридор и, по всей вероятности, отправился засовывать себе в ухо мемо-жука.
Вик отступал в прошлое, а Борн – расцветал. Так все и шло в те дни, и одновременно менялась ситуация в городе: странности цвели и пахли, давно знакомые вещи – увядали. За то время, пока я была там в последний раз, главной силой города стала Морокунья. Она занимала теперь северо-западный район, начинавшийся примерно там, где заканчивалась юрисдикция Компании на южной окраине. Множащаяся армия клевретов помогала ей делать наркоту и защищать территорию от Морда и прочих. А у Вика были единственный бассейн, крепость Балконных Утесов и мусорщица, умевшая ставить ловушки и хранившая от него секреты, а также креатура неизвестного назначения, которую он мечтал изгнать.
Хуже всего было то, что открыто проявились последыши Морда, оказавшиеся еще кровожаднее своего прародителя. Они не ведали никаких законов и правил, даже естественной склонности спать по ночам. Перед их появлением Морд несколько дней пыхтел и сопел перед зданием Компании, как будто между ней и его последышами имелась какая-то связь. Под его сомнительным покровительством развалины Компании становились все более и более неустойчивыми и небезопасными. Морд то дрых перед воротами, то забывал притворяться охранником и принимался рассеянно крушить стены своей огромной башкой. Мы замечали людей, продолжающих жить на верхних этажах, словно в осажденной крепости. Все их существование свелось к обслуживанию капризов Морда, и до нас доходили слухи, что внизу, на глубоких подземных ярусах Компании, не осталось уже никого.
Несмотря на возросшую опасность, Вик не собирался меня щадить. У нас было соглашение, и я должна была соблюдать свою часть договора. Должна была идти и копать. Не знаю, было ли это милосердием или жестокостью и в чем именно крылся побудительный мотив Вика. Да это было и не важно. Настало время встать с постели.
Когда Вик ушел, Борн протянул один из «усиков» и взял мою руку в свою «ладонь» – вполне сносную копию моей, только немного влажную.
– Рахиль!
– Что, Борн?
– Помнишь, что я говорил о белом свете?
– Да.
– Пока твой друг был здесь, какой-то части меня привиделся кошмар об этом свете.
Я едва удержалась, чтобы не засыпать его вопросами: «Части тебя? То есть ты сейчас спал? И видел сны?» Подобным тоном Борн говорил тогда, когда решался довериться мне, поведать что-то действительно важное.
– Какой еще кошмар? – спросила я, раздумывая, откуда он вообще взял это слово: по крайней мере я ничему такому его не учила, и прежде он его никогда не использовал.
– Я был в темном месте. Но его наполнял свет. Я был один. Но там были другие, похожие на меня. Я был мертв. Мы все были… мертвы.
– То есть неживыми? – переспросила я, памятуя о том, что иногда Борн называл мертвым – неподвижное, например – стул. Или шляпу.
– Неживыми.
– Это был рай или ад?
– Рахиль, – мягко произнес он, – Рахиль, я не знаю, что означают эти слова.
Я тоже не знала. Откуда мне это знать, живя в норе под землей, среди разрушенного мира, и ведя беседы с жизнерадостным монстром? Я рассмеялась, прогоняя ненужную идею, потому что она была смешной.
– Не важно, Борн. Это религия, я потом объясню тебе… Или не объясню.
Мои родители не были религиозны, а на примере культа Морда я узнала, что в городе религия давала не надежду на искупление, а манила смертью.
– Хорошо, – ответил Борн, и в его глазах мелькнула какая-то укоризненная улыбка. – Я не всегда тебя понимаю, Рахиль. Я тебя люблю, но не понимаю.
Любовь? Он только что признал, что ничего не знает о рае и аде. Что он может знать о любви? Отмахнувшись от этой мысли, я спросила, побуждая его рассказывать дальше: