В десять часов я остаюсь в одиночестве.
Гриль-бар работает всю ночь, так что кассир не обращает на меня внимания. Я
утопаю в лексике и фразеологии, которые приняты на предварительных судебных
слушаниях, когда вдруг слышу деликатное чиханье. Я поднимаю глаза и в двух
столиках от себя вижу молодую женщину в кресле на колесиках, единственную
посетительницу, кроме меня. Правая нога у нее от колена до низа в гипсе и
поэтому выставлена вперед, так что я вижу ее алебастровую пятку. Гипс,
насколько я могу судить на данной стадии моего больничного отчета, кажется,
свежий.
Она очень молода и необыкновенно хорошенькая.
Ничего не могу поделать с собой и смотрю на нее несколько секунд, прежде чем
уткнуться в свои записи. А потом опять буравлю ее взглядом, и дольше, чем в
первый раз. Волосы у нее темные и свободно падают сзади на шею. Глаза карие и
кажутся влажными. У нее твердые черты лица, которые привлекают своей красотой,
и ее не портит большой синяк на челюсти слева.
Нехороший синяк. Такие появляются после удара
кулаком. На девушке больничный белый халат, и под ним она кажется тоненькой, почти
хрупкой.
Старик в розовой куртке, один из бесчисленных
добряков, которые безвозмездно обслуживают пациентов в больнице Святого Петра,
бережно ставит перед ней на стол пластиковый стаканчик с апельсиновым соком.
— Вот, Келли, — говорит он, словно самый
добрый на свете дедушка.
— Спасибо, — отвечает она с мимолетной
улыбкой.
— Значит, говоришь, тридцать минут? —
спрашивает он.
Она кивает, закусив нижнюю губу.
— Да, тридцать.
— Еще что-нибудь?
— Нет, спасибо.
Он ласково треплет ее по плечу и выходит из
бара.
Мы остаемся вдвоем. Я стараюсь на нее не
глазеть, но это выше моих сил. Я упорно, пока их хватает, смотрю в книгу, а
потом медленно поднимаю взгляд так, чтобы она попала в поле зрения. Она сидит ко
мне не прямо лицом, а отвернувшись под углом почти на девяносто градусов. Вот
она поднимает стакан, и я замечаю бинты на обоих запястьях. Она еще не видит
меня. В сущности, она сейчас никого не увидела бы, даже если бы в баре было
полно народу. Келли существует в своем маленьком личном мирке.
Наверное, у нее перелом лодыжки. Синяк на лице
удовлетворил бы требования Дека о нанесении множественных травм, хотя кровавого
рубца там нет. Удивительно, что у нее повреждены также оба запястья.
Но какой бы она ни была, я не хочу делать ее
объектом адвокатской охоты. Вид у нее очень грустный, и я не желаю умножать ее
печали. На ее левом безымянном пальце тоненькое обручальное кольцо. Но ей никак
не больше восемнадцати!
Я стараюсь сосредоточиться на изучаемом законе
по крайней мере пять минут подряд, но вижу, как она прикладывает бумажную
салфетку к глазам. Голова ее слегка склоняется набок, и текут слезы. Она
тихонько пошмыгивает носом.
Я сразу понимаю, что плачет она совсем не от
боли в сломанной лодыжке. Причина слез не физическое страдание.
Мое бойкое адвокатское воображение мчится во
всю прыть.
Наверное, она попала в автомобильную
катастрофу, и ее муж погиб, а она получила травмы. Она еще слишком молода,
чтобы заводить детей, а родные живут где-нибудь далеко отсюда, и вот она сидит
одна-одинешенька и горюет о погибшем муже. Наверное, на этом материале можно
сварганить неплохое дельце.
Но я гоню прочь нечестивые мысли и стараюсь
сосредоточиться на раскрытой передо мной книге. Девушка продолжает шмыгать
носом и плакать. Время от времени входят редкие посетители, но никто не
присаживается за мой или ее столик.
Я осушаю чашку, тихо встаю и прохожу перед ней
к стойке бара. Я смотрю на нее, а она на меня. Наши взгляды на долгую секунду
встречаются, и я почти натыкаюсь на металлический стул. Когда я расплачиваюсь
за кофе, руки у меня слегка дрожат. Я делаю глубокий вдох и останавливаюсь у ее
столика.
Она медленно поднимает свои прекрасные влажные
глаза.
Я с трудом сглатываю слюну и говорю:
— Послушайте, я не из тех, кто лезет в чужие
дела, но не могу ли я вам помочь? — И киваю на гипс.
— Нет, — отвечает она едва слышно и затем
одаривает меня потрясающей мимолетной улыбкой. — Но все равно спасибо.
— Не стоит, — говорю я. Я смотрю на свой
столик, который меньше чем в двадцати шагах отсюда. — Я сижу вон там и
готовлюсь к экзамену на адвоката, если что понадобится. — И пожимаю плечами,
словно не уверен, как поступить дальше, но ведь я такой замечательный,
внимательный, заботливый парень, поэтому, простите, пожалуйста, что несколько
вышел из границ формальной вежливости. Но мне действительно не все равно. Ко
мне можно обращаться, если что-нибудь понадобится.
— Спасибо, — повторяет она.
Я сажусь на свое место, таким образом дав
понять, что я здесь тоже на почти законных основаниях. Я штудирую толстые книги
в надежде скоро примкнуть к представителям благородной профессии юристов. И
это, конечно, производит на нее некоторое впечатление. Я углубляюсь в науки,
как будто совершенно позабыв о ее страданиях.
Бегут минуты. Я переворачиваю страницу и
одновременно взглядываю на нее. Она тоже смотрит на меня, и сердце мое дает
перебой.
Я совершенно игнорирую ее, пока могу, и затем
снова бросаю взгляд в ее сторону. Она опять погрузилась в пучину страданий —
теребит в пальцах бумажную салфетку, а слезы струятся по ее щекам.
Сердце у меня просто разрывается, когда я
вижу, что она так страдает. Как бы я хотел сесть рядом и, может быть, даже
обнять ее и поболтать о всякой всячине. Но, если она замужем, где же, черт
возьми, ее муж? Она смотрит в мою сторону, но, мне кажется, не видит меня.
Ее сопровождающий в розовой куртке появляется
ровно в десять тридцать, и она поспешно старается овладеть собой.
Он ласково поглаживает ее по голове, говорит
какие-то утешительные слова и осторожно разворачивает кресло. Уезжая, она очень
медленно поднимает глаза и улыбается мне сквозь слезы.
Я чувствую искушение пойти за ней, держась на
некотором расстоянии, и узнать, в какой она палате, но беру себя в руки. Позже
я думаю, что хорошо бы найти человека в розовой куртке и выспросить у него
хорошенько разные подробности. Но я не двигаюсь с места. Я пытаюсь позабыть о
ней.
Ведь она еще просто ребенок.
* * *