– Нашла. Я тоже эту увертюру люблю.
Операционную заполнили звуки пасхального песнопения.
Операция была легкая, рутинная. Я разрезал кожу, затем слой жира и поперечную фасцию.
– Вы откуда к нам пришли?
– Из МГМУ, Московского медицинского.
Я поднял голову. Да, я ожидал, что она назовет Оксфорд или лондонский Имперский колледж.
– Вы что, попали в «Рейган» прямо из московского института?
До сих пор я никогда не сталкивался со свежими выпускниками российских медвузов. У Соболевой взметнулись и сошлись домиком бровки, как будто мое удивление ей было непонятно. Она склонила голову к плечу.
– Я сдала все экзамены, послала заявление, резюме, рекомендательные письма, результаты экзаменов. Меня пригласили на собеседование, а потом я попала в эту ординатуру по распределению. – Сказала так буднично, словно такое случалось с каждым желающим.
Я рассек брюшину.
– А откуда у вас такой отличный британский английский?
– Из школы. У учительницы был такой акцент.
В медицинский центр UCLA имени Рейгана, который все называют просто «Рейган», мечтают попасть лучшие выпускники американских медшкол. Как же надо сдать экзамены, чтобы на это место приняли иностранного врача? Придется понаблюдать, что она знает и умеет. В своей операционной я коновалов к больному не подпущу, мне судебный иск не нужен. Уж лучше пусть музыку ставит и разрезы зашивает.
Она внимательно следила, как я разделил спайки, прошелся вдоль кишки и нашел ту самую спайку, которая мешала проходимости. Как и полагается старшему врачу, по ходу операции я объяснял резидентке Соболевой, что и почему делаю. Она не мешала, кивала, на вопросы отвечала толково. Один раз заглянула из-за плеча – я ощутил на шее теплое дыхание. Зашил разрез недрогнувшей рукой.
Мне не было никакого дела до интерна Соболевой. Я давно зарекся поддаваться на заигрывания коллег. Переспи с медсестрой – и ты навсегда потеряешь право указывать ей, что делать. А любой флирт с интерном или врачом-резидентом сразу определяется администрацией как сексуальное преследование подчиненных.
Но, главное, у меня была Самира. Эта женщина, как газ, заполняла собой все жизненное пространство. Жаловаться было не на что: это был веселящий газ.
Самира оказалась прирожденным комиком. Она постоянно передразнивала знакомых, селебрити, могла мгновенно преобразиться в старого негра, ковбоя, проститутку, тупого полицейского. Молниеносно придумывала реплики от их лица. Легкомысленная, неистощимая на развлечения и выдумки, она любила подсмеиваться над окружающими и охотно иронизировала над собой.
Более общительного человека я не встречал. Она постоянно получала сообщения, немедленно их проверяла и тут же отвечала всем. Иногда болтала по телефону, часто по-персидски. Ее мелодичный фарси очаровывал. Мне нравилось, что она персиянка, это давало ощущение связи с моими предками. Все они любили Иран, и для меня Самира была ниточкой к этой стране. Она любила слушать мои семейные истории, и я охотно рассказывал ей все, что знал.
Чаще всего я говорил о прадеде Александре. Как-то даже достал его фотографию. Мне было приятно, когда Самира сделала вид, что не может поверить, что это не я. Она с интересом слушала и о деде Михаиле, о том, как в конце 1960-х дед бросил «Свободу» и вернулся в Иран. Ему предложили завидный пост главного редактора англоязычной тегеранской газеты «Tehran Journal». Но долго дед не продержался: на «Свободе» он боролся с советской цензурой и затыканием ртов, а заведуя главным органом англоязычной печати в Иране, быстро обнаружил, что теперь ему самому диктовали, о чем и что писать, а о чем помалкивать. Через год разочарованный Михаил Александрович вернулся в Мюнхен на прежнюю службу. Но в тот прожитый в Тегеране год мой отец навсегда заразился любовью к этой стране, к ее пустыням, горам, звукам, запахам, к обильной и вкусной трапезе, но главное – к ее людям, способным зарезать овцу ради случайного прохожего, к вкрадчивой вежливости персов, к их уважению к старшим, к своей истории.
Моих русских предков роднил с иранцами мучительный комплекс – они осознавали величие культуры, которой наследовали, и с горечью переживали несоразмерное ей скромное место наших народов в современном мировом раскладе.
Вечерами я исправно служил Самире чичероне на бесконечных светских мероприятиях. Она постоянно тянула меня то на выставку, то на филантропический вечер, то на концерт. Иранцев в Лос-Анджелесе было множество, все они были люди общительные, богатые, образованные, хлебосольные, любящие шум, тусовку, а больше всего – пустить пыль в глаза. В те редкие дни, когда в городе не отмечали американские или иранские праздники, не собирались на какое-то семейное торжество, не шли на вернисаж или на премьеру нового фильма и ни в одном клубе не танцевали и не пели, мы посещали винодельни. Неутомимость Самиры заставляла подозревать, что в каждом атоме ее тела имелся добавочный электрон.
По утрам я по-прежнему урывал время для велосипедных прогонов. Теперь они стали просто необходимы: моя персиянка любила и умела готовить, и у меня не всегда хватало силы воли удержаться от баранины, тушенной с баклажанами, утки в гранатовом соусе или пилава с кислыми вишнями. У нее вообще было много традиционных женских добродетелей, которые радовали меня тем больше, чем меньше я ожидал встретить их в современной женщине. Персидская царевна оказалась заботливой, щедрой и покладистой. Впрочем, на этой стадии отношений такое случается даже с самыми прогрессивными девушками.
И все же не настолько я был ею очарован, чтобы не замечать, что она неумело, но упорно что-то искала в моем доме. Шарила по шкафам и ящикам, пыталась заглянуть в лэптоп, прислушивалась к моим телефонным разговорам. Но у нее были удивительно соблазнительные ямочки в углах пухлых губ. Один взгляд на эти ямочки – и вся моя осторожность куда-то улетучивалась.
Иногда я скучал по покою, одиночеству и хорошей музыке, к которой еще в детстве пристрастился благодаря Виктору. Но через пару-тройку дней мне снова не хватало этой девушки, похожей на очаровательного, непослушного и неугомонного щенка.
Между работой и Самирой не оставалось времени ни для друзей, ни для матери. Поэтому когда в один прекрасный день раздался звонок и Патрик попросил о встрече, я был уверен, что он явился напомнить мне о сыновнем долге. К Патрику у меня было сложное отношение: с одной стороны, этот маленький чудаковатый тип имел наглость претендовать на место моего отца. С другой, он заботился о моей матери, любил ее, окружал трогательными знаками внимания. Это меня особенно устраивало, поскольку я сам редко урывал для нее время, хотя мы и жили в одном городе. Но если мне трудно было высвободить время для родной матери, то уж для Патрика и подавно не было ни минуты. Тем не менее он так настаивал, что пришлось уступить.
Патрик явился с бутылкой Pessac Leognan Chateau Haute-Brion 2010 года. Гостю с такой бутылкой у меня всегда гарантирован радушный прием. Признаться, я ожидал чего угодно, но прямое предложение продать ему семейный газырь застало меня врасплох.