Она засмеялась:
— «В натуре»… Ох ты, Кинтель…
— Не ко времени вроде, — опять малость съехидничал он. — Пасхальная неделя уже кончилась.
— А это не пасхальное. Специально для тебя…
Кинтель осторожно помолчал. Потом хмыкнул:
— А внутри небось игла, как для Кощея. Разобью — и мне каюк… Или нет! Воткнется в сердце, и тогда я влюблюсь в тебя безоговорочно.
Впрочем, яйцо было тяжелое — видимо, сплошное.
Алка сказала без улыбки, скучновато даже:
— Ладно, пошла я… Не забывай, адмирал. — И зашагала прочь, помахивая сумочкой и качая твердыми коричневыми косами.
— Да уж ладно, не забуду как-нибудь до завтра-то, — сказал Кинтель ей вслед слегка растерянно. И добавил запоздало: — Мерси вам, сударыня…
Потом затолкал яйцо на дно сумки, под запасной спортивный костюм и сверток с бутербродами. И за-спешил к автобусу.
…Вот ведь, черт возьми, не повезло Кинтелю! Когда приехал к трамвайному кольцу у «Сталевара», там на диспетчерской будке красовалось объявление, что двенадцатый маршрут не работает из-за ремонта линии. Ну что за свинство! Праздничный подарочек садоводам и дачникам… Теперь, чтобы добраться до базы, надо топать по шпалам с полчаса.
Впрочем, часы на Доме культуры показывали половину первого, так что времени в самый раз. И Кинтель потопал.
Скоро настроение у него опять стало лучезарным. По бокам узкоколейки зеленели низкорослые клены и рябины, между шпал в густой рост шла трава с желтым мелкоцветьем, над ней порхали бабочки. Солнце грело плечи. Слева, из-за горбатых низких крыш летел теплый, но плотный ветерок. Зюйд-зюйд-вест, самое то, чтобы курсом-галфинд, без лавировки, сходить на Шаман и вернуться. Справа синело Орловское озеро. По нему бежала мелкая безобидная зыбь.
Такое было вокруг солнечное умиротворение, что даже мысли о кладе на Шамане перестали волновать Кинтеля. Об этом думалось рассеянно, вперемешку с другим: с Алкиным подарком, с утренними мультиками, со всякой всячиной.
Трамвайная линия по прямой убегала вдаль и терялась в кустах, за которыми прятался разъезд. И долгое время было пусто впереди, а потом… Потом словно вдали на рельсах возникло большое зеркало, и Кинтель увидел себя. Идущего навстречу.
Конечно, это был кто-то из своих! В той же форме. Кинтель заспешил. И очень скоро по слегка косолапой походке — видно, снова ногу подвернул, балда! — Кинтель узнал Салазкина. Тот, наверно, отпросился встречать его! Кинтель заторопился еще больше. Но уже с полусотни шагов разглядел, что радостной встречей тут не пахнет. Очень уж понуро шагал Салазкин.
— Что случилось? — еще издалека сказал Кинтель.
Случилось дело скандальное, для Салазкина просто постыдное. И главное, непоправимое. Потому что нарушения техники безопасности во время занятий парусным делом прощению не подлежали. Это в «Тре-молино» было законом с давних пор, и закон все принимали безропотно. Иначе кончится тем самым: «Ля-ля-ля, в синей прохладной мгле…» И если кто-то нарушил по разгильдяйству или забывчивости — будь ты хоть самый лучший друг, хоть самый заслуженный ветеран, — гуляй, голубчик, с базы домой и обижайся только на себя. Потом тебя никто упрекать не станет и будешь ты по-прежнему свой среди своих и хороший человек, но в этот горький день тебя к пирсу и близко не пустят…
Все это Салазкин знал прекрасно. Но словно какой-то бес толкнул его под копчик. Когда спустили «Тортиллу» со слипа и Корнеич назначил пятерых (Салазкина в том числе) перегнать шлюпку к пирсу, все, конечно, надели спасательные жилеты. А Салазкин забыл, прыгнул в шлюпку без него.
— Ты откуда упал? — изумился Дим. — А ну, за жилетом!
Но Салазкиным овладела какая-то необъяснимая беспечность.
— Чепуха! Тут же недалеко! Ничего не случится!
Ничего опасного в тот момент случиться и правда не могло.
Но случилось другое: все это увидел Корнеич.
— Саня! Марш за жилетом!
— Да ладно! Тут же двадцать метров до пирса! — И Салазкин взялся за весло.
Тогда-то Корнеич и сказал железным тоном:
— Денисов, на берег.
А потом уже, когда все осознавший Салазкин с головой ниже плеч встал перед нестройной шеренгой, Корнеич горестно развел руками:
— Сам виноват. И что на тебя нашло?.. Шагай домой, чадо, ничего не поделаешь. Всем ты подпортил этот день…
Уже ни на что не надеясь, Салазкин прошептал:
— Можно я лучше целую неделю буду рынду драить?
— Это можно, — вздохнул Корнеич. — А домой идти все равно придется. Закон есть закон…
И Салазкин пошел, глотая слезы, и сдерживался до самой встречи с Кинтелем. А тут не выдержал. Разревелся самым безудержным образом, когда стал рассказывать.
— Перестань, — понуро сказал Кинтель. Тошно ему сделалось. Вот ведь свинство судьбы: только что все было хорошо, и вдруг… — Но на Салазкина злости не было, он и так горем умывается. Господи, что же делать-то? — Не реви. Давай сядем…
Салазкин всхлипнул и послушно сел на рельс.
— Подвинься, — сказал Кинтель, вспомнив старый анекдот. Но шутка не заставила Салазкина повеселеть. Он даже и не понял, подвинулся. Кинтель сел рядом.
Стали молчать. Салазкин съежился и все еще всхлипывал, ухитряясь вытирать мокрые щеки о колени. Потом сказал шепотом:
— Ладно, пойду я…
— Куда?
— Домой, конечно…
— Вместе пойдем.
Салазкин вскинул голову:
— Ты с ума сошел?
«Дурак ты. Как же я без тебя-то?» — подумал Кинтель и упрямо шевельнул спиной.
— Получится, что ты бросил экипаж перед плаванием, — испуганно объяснил Салазкин. — Так не делают. Вообще никогда… И к тому же без предупреждения…
— Хорошо, я пойду и предупрежу.
Салазкин понуро проговорил:
— Ну и будет еще хуже. Провалится все дело…
Помолчали снова. Салазкин шевельнулся:
— Пойду я. Сплаваете без меня, чего такого… Сам ведь я виноват, зачем вокруг меня еще что-то громоздить…
Все это было правильно. Он был кругом виноват. И ничего бы не случилось, если бы «Тремолино» сходил на остров Шаман без Сани Денисова. Но Кинтель представлял, как сейчас встанут они, повернутся спиной друг к другу и пойдут по рельсовой колее в разные стороны. И будут расходиться все дальше, дальше… и это было невозможно, несмотря ни на какие рассуждения о справедливости.
Салазкин теперь не опускал голову, смотрел перед собой, ощетинив сырые ресницы. Облизывал губы и ковырял на коленке выпуклую родинку.
— Оставь ты свою бородавку, — в сердцах сказал Кинтель. — Сдерешь когда-нибудь совсем.