— Это я ревела, — сердито призналась она.
— Тоже из вредности? — понимающе спросил Серёжа.
— Нет… Я боюсь одна.
Серёжа внимательно посмотрел ей в лицо. Только сейчас при свете слабой коридорной лампочки он разглядел, что глаза у Наташки красные и припухшие. Он не стал, конечно, смеяться. Никогда они не смеялись друг над другом, если одному из них было по-настоящему, до слез плохо. Если человеку одиноко и страшно, кто-то должен оказаться рядом (как сегодня на станции). Хотя, по правде говоря, Серёжа не понимал: как может быть страшно в своем доме, знакомом до последнего гвоздика?
— Ладно, вари пельмени, — сказал он.
Наташка расцвела, и они пошли в комнату.
Наташа сразу превратилась в хозяйку. Цыкнула на Нока, который хотел устроиться на пушистом половике у дивана, и показала ему место у двери. А Серёже велела умываться.
— Успеется, — лениво ответил он.
Скинул сандалии и забрался на диван. Наташа неодобрительно посмотрела на Серёжины колени, темные от земли и въевшегося травяного сока, но ничего не сказала. Диван торжественно гудел всеми пружинами. Гудеть так он научился еще в те времена, когда Серёжа и Наташа устраивали на нем цирковые представления с борьбой и конными скачками.
Наташа ушла на кухню. Нок опять осторожно перебрался на половик и вопросительно посмотрел на хозяина.
— Ладно, лежи пока, — шепотом разрешил Серёжа.
Усталость мягко растекалась по телу. Но спать Серёжа не хотел. Привалившись к вышитой подушке, он оглядывал комнату. Комната была такой же привычной, своей, как и те, в которых он жил. Все знакомое-знакомое: телевизор "Старт", накрытый вязаной салфеткой, черный книжный шкаф с завитушками и треснувшим стеклом, большая фотография в рамке: Наташа и дядя Игорь делают зарядку. Наташка маленькая, шестилетняя, в мальчишечьем тренировочном костюме и с громадным обручем. Дядя Игорь — с двумя двухпудовыми гирями, поднятыми к плечам, весь переплетенный мускулами, как гладиатор. И громадный.
Серёжа вспомнил, как дядя Игорь еще недавно сажал их с Наташкой на вытянутые руки и вертел, будто карусель. Только не в этой комнате, а у Серёжи, потому что у Каховских было попросторнее.
Серёже захотелось в свои комнаты. Он понимал, что пустая квартира — со следами унесенной мебели на полу, с темным квадратом на обоях, там, где висела мамина фотография, — невеселое зрелище. Но все-таки… Он встал и зашлепал босыми ногами в коридор, толкнул свою дверь.
Дверь была заперта.
— Нат, почему заперто? Открой.
— Это не мы, — откликнулась из кухни Наташа. — Домоуправление заперло. Скоро новые жильцы приедут. Какие-то Грачёвы.
— У-у… Я думал, что вы наши комнаты займете. Вам бы наконец свободнее стало.
— Да теперь уж все равно. Мы к весне тоже переедем… Твой людоед ест пельмени?
— Он все ест. Горячие только не давай, а то чутье пропадет.
Серёжа вернулся в Наташину комнату. Подошел к окну. Вид отсюда был такой же, как из его комнаты. Крыши, неяркие окна, силуэт водонапорной башни, похожий на старинный замок. Слева — темная груда тополей, внизу — кусты рябины. За кустами — мостовая.
Она была горбатая, эта мостовая, и зимой вдоль нее ветер наметал длинные сугробы. Такие непролазные, что отцу приходилось брать Серёжу на руки, когда шли в детский сад.
Потом они с папой оказывались на широкой, очищенной дворниками улице, но папа не опускал Серёжу. Так им удобнее было разговаривать.
— Пап, разве справедливо, когда двое на одного? — спросил один раз Серёжа.
— Конечно, нет.
— А что делать?
— Ну, что делать… Выбери время, поговори с ними по очереди, один на один.
— Правильно! — обрадованно сказал Серёжа. — Светку Лапину я подожду во дворе, а Танька сегодня дежурит в группе…
— Постой-постой! Ты что же, с девочками хочешь драться?
— Я не драться, а только раз… А чего! Они сами первые…
— Неважно, что первые, — серьезно сказал отец. — Ты будущий мужчина. Настоящий мужчина никогда не дерется с женщинами, это стыдно.
— Они же не взрослые тетеньки, а девки, — обиженно возразил Серёжа.
— Не девки, а девочки, во-первых. Ты ведь Наташу девкой не называешь. А во-вторых, девочки вырастают и становятся взрослыми женщинами. Мамами, бабушками. Твоя мама тоже была девочкой. Тебе понравилось бы, если бы какой-нибудь парнишка ее отлупил?
Мамы тогда уже не было, но они всегда говорили о ней, как о живой: "А что сказала бы мама? А маме бы понравилось?"
Мама уехала и не вернулась. Потом пришла та телеграмма от незнакомых людей… Иногда Серёжу будто с размаху ударяла мысль, что мама уже никогда, совсем никогда не вернется, и тоска скручивала его, и прорывались совершенно безудержные слезы. Но он не видел маму мертвую. А живая она улыбалась с большой фотографии и словно удивлялась: "В чем дело? Я же здесь".
Нет, Серёже ни капельки не понравилось бы, если бы какой-нибудь мальчишка задел маму хоть мизинчиком!
Но чтобы не сдаваться так легко, он проворчал:
— Мама, наверно, первая никого не стукала.
И папа согласился:
— Наверно…
Покачиваясь на папиных руках и почти касаясь губами его колючей щеки, Серёжа спросил:
— А ты маму знал, когда она была маленькая?
Папа сказал:
— Нет, Серёженька, не знал.
…Когда мама была девочкой, с ней дружил не папа, а совсем другой мальчик. Андрей. Серёжа узнал про это позже, когда была уже тетя Галя и маленькая Маринка. Он увидел однажды, как папа сидит на поленьях у горящей печки-голландки и медленно бросает в открытую дверцу письма. Писем была целая пачка. Серёжу это заинтересовало, потому что на многих конвертах он заметил красивые марки.
— Папа, это что?
— Это мамины, — тихо объяснил папа.
— Мама писала?
— Нет. Когда мама училась в школе, у нее был друг Андрей Кожин. Когда они выросли, то разъехались в разные города, и он маме часто письма писал. Даже потом… два письма пришло.
— А зачем ты их в печку?
— Куда же их? Лежат, лежат… Андрею отослать? Я адреса не знаю, на конвертах он обратный адрес не указывал.
— А что в них написано?
— Не знаю, Серёженька. Мама не говорила, а я не спрашивал.
— А сейчас почитай.
Отец покачал головой и отправил в желтый огонь еще один конверт.
— Нельзя. Чужие письма не читают без разрешения. Это нечестно.
Конверт свернулся в трубочку, и пламя взвилось над ним длинным языком.
— А марки? — шепотом спросил Серёжа.