Наконец подошли к могиле. Она Серёже показалась похожей на окоп с двумя глинистыми брустверами по краям.
На краю могилы поставили гроб. Серёжа не решился подойти близко.
Стали говорить разные люди. И говорили, в общем-то, одно и то же: о том, какой хороший человек был Иванов и как много он работал. И что его не забудут. Это была правда. По крайней мере, Серёжа никогда не забудет, хотя видел Алексея Борисовича один раз в жизни. Ну и что же, что один раз? Иных видишь каждый день, а лучше бы не видеть совсем…
Серёжа тоже мог бы сказать, что за человек был журналист Иванов…
Опять заиграл оркестр. И Серёжа наконец заметил музыкантов. Это были совсем не те музыканты, каких он боялся. Серёжа увидел серые шинели, шапки со звездами и голубые погоны. И марш был не обычный похоронный марш, изматывающий душу. Это была сдержанная, суховатая какая-то музыка. Сквозь негромкие голоса труб иногда пробивалась четкая, почти маршевая дробь барабана.
Рядом с Серёжей стоял грузный мужчина в плаще и помятой шляпе. Он посмотрел по сторонам, словно искал кого-то, заметил Серёжу, отрывисто сказал:
— Теперь что? Играй не играй… Теперь все равно…
— А почему такой оркестр? — спросил Серёжа. — Разве Алексей Борисович был военный?
— Нет, — откликнулся мужчина. — Но он писал о них много. Особенно о летчиках. Они его помнят.
Снова коротко простучал барабан, и Серёжа вспомнил о барабанщиках "Эспады". И опять ему стало неловко перед собой, что думает он об отряде, а не об Алексее Борисовиче. Но ничего он не мог поделать.
Через спины тех, кто стоял впереди, Серёжа увидел, как замелькали лопаты. Кое-кто стал расходиться. Пошел и Серёжа. Ему навстречу дул мягкий ветер. В этом ветре медленно качались вверху темные, почти черные сосны. А небо над ними было серое.
Серёжа вышел с кладбища. Сесть в автобус он не решился: мало ли куда они поедут. Он подумал, что отыщет остановку любого троллейбуса и доберется куда-нибудь ближе к центру. А там до дома недалеко.
Он пошел по краю асфальтовой дороги. Шел и смотрел на свои ботинки. К левому ботинку прилип коричневый листик с тремя отростками. Похожий на отпечаток птичьей лапы. Это был мертвый листок. Серёжа тряхнул ногой, но листок держался крепко. Пожухлый, прошлогодний…
Неужели когда-нибудь снова будет летнее небо с желтыми облаками, живая трава, лиловые метелки иван-чая, пунцовые лампочки клевера и звон шмелей?
А если и будет, никогда не пойдут по этой траве загорелые барабанщики "Эспады"…
Серёжа отчетливо вспомнил вечер на реке, огоньки по берегам, стук мотора и густой запах трав, пришедший с лугов. Будто вот сию минуту стоял Серёжа на палубе, прижимался коленями к металлическим прутьям поручней, а рядом был Алексей Борисович и держал на Серёжином плече крепкую узкую ладонь.
И как ответ на это воспоминание, легла ему на плечо тяжелая рука. Серёжа вздрогнул и обернулся.
Он увидел узкое, похожее на топор лицо и печальные, не подходящие для такого жесткого лица глаза.
— Узнал? — спросил мужчина.
— Да, — сказал Серёжа. — Вы тогда приходили в школу.
— Верно. Это я писал о тебе заметку.
— А… — откликнулся Серёжа. Но что еще сказать, не знал. Не говорить же "спасибо".
— Я думал тогда, вы из милиции, — сказал он наконец.
— Нет, я работал с Алексеем, — проговорил мужчина, медленно шагая рядом. — А теперь… Вот ведь какая беда у нас… Ему бы жить да жить. Сколько еще мог написать…
— Он успел закончить книгу? — спросил Серёжа.
— Успел… Печатается уже. Не пропусти смотри. В магазинах она не залежится, это я точно говорю.
— А как называется?
— Как называется? "Верьте всадникам". Разве ты не знал?
— Нет.
— Там про разных людей рассказы. Про разные встречи. И про тебя.
— Про меня?
— Ну да. Про тот случай на станции. Ты помнишь?
— Еще бы, — сказал Серёжа. — Но… чего же там про меня-то писать?
— Да уж Алексей знал чего… Разве он тебе не говорил?
С тихим отчаянием Серёжа сказал:
— Я его не видел с тех пор. Если бы я знал! Я ведь и сегодня пришёл, потому что беда случилась.
Товарищ Алексея Борисовича помолчал. Потом проговорил, словно успокаивая Серёжу:
— Бывает и так. Суетишься, бегаешь, некогда с хорошим человеком увидеться. И приходишь только тогда, когда узнаешь, что с ним несчастье.
— Да не так, — все с той же горечью сказал Серёжа. — Я же не знал про Алексея Борисовича ничего. Я к нему к живому шел, со своей бедой. Вернее, с нашей…
Ничего не изменилось на первый взгляд. Но сразу будто тверже стала рука мужчины на Серёжином плече.
— А что произошло? — спросил он уже по-иному, быстро и четко.
— Да не все ли равно? — откликнулся Серёжа. — Теперь-то уж…
Мужчина придержал его за плечо, зашел вперед и глянул в лицо. Глаза у него были теперь точными, как у снайпера.
— Да ты что, мальчик… У Алексея же остались друзья!.. Ведь есть же газета!..
8
Когда умерла мама, Серёжа много ночей подряд видел один сон. Не страшный, но какой-то безнадежный. Будто они с папой идут по унылому пустырю, где торчат кусты высохшего бурьяна. И тянется вдоль пустыря неровный серый забор из щербатых досок. А папа молчит, молчит… И все это — очень долго. Серёжа зачем-то держит на тонком ремешке пустой большой термос, и он при каждом шаге стукает Серёжу по ноге… Потом, когда уже совсем темно, приходят они домой. Дом заброшен и пуст. Мебели нет, мусор на полу, клочьями висят на стенах отставшие обои. От одинокой лампочки — жидкий желтый свет.
С минуту Серёжа и папа стоят на пороге пустой комнаты. Потом папа берет его за руку. Молча. Опять надо идти. И теперь уже неизвестно, куда и зачем. Куда-то сквозь пустые черные улицы с редкими огоньками, через рельсовые пути, по ночному полю. Серёжа знает, что шагать придется всегда и, кроме этой дороги, ничего уже не будет. И ему не страшно, не горько даже, а просто очень темно и пусто на душе. А термос по ноге — стук, стук…
С такой же пустотой и безнадежностью возвращался Серёжа с кладбища. До той минуты, пока журналист Владимир Матвеевич Ларцев не догнал его на обочине.
"Да ты что, мальчик…"
У него ладонь была узкая и крепкая, как у Иванова.
"У Алексея же остались друзья!"
Как он сам не подумал об этом? Дурак, честное слово.
"Ведь есть же газета!"
Серёжа улыбнулся. Даже в очень тяжелые минуты человек может улыбнуться, если к нему возвращается надежда. Пусть вместе с болью, с горем, с тревогой — но все равно надежда. Значит, что-то есть впереди. Значит, можно держаться прямо.