И стихи Пушкина — тоже стихия:
«Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»
«Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна осве-щает снег летучий…»
«Ужасный день! Нева всю ночь рвалася к морю против бури…»
И если даже стихи не про бурю, не про ветер и море, стихия в них всё равно чувствуется, только она спокойная. Море ведь тоже бывает спокойным, но оно и тогда могучее…
Севка пошептал про себя четыре строчки про стихию, хотел еще полистать «Календарь» и услышал, что на улице, за двойными рамами с треснувшим стеклом, тоже просыпается стихия. Нарастал резкий ветер. Стекло начало потихоньку дребезжать, быстрый воздух свистел в сучьях тополей, которые росли у кирпичной стены пекарни.
Сразу было понятно, что ветер этот пронзительный и, наверно, завтра он принесет снег. Снег — это здорово, это веселая зима, санки, близкий Новый год. Он, этот сорок шестой год, будет очень хороший, потому что первый год без войны, так все говорили. Но пока от ветра делалось неуютно. Тоск-ливо даже. И мама не скоро придет, у нее в Заготживсырье опять собрание, и она должна печатать протокол. Она часто задерживается — то на этих дурацких собраниях, то на сверхурочной работе, на которую все должны ходить, хотя «сидишь в конторе как пень и делать абсолютно нечего».
Севка тревожился. Ходить поздно вечером по улицам опасно. Бывает, что нападают бандиты с финками, отбирают у прохожих деньги, продовольственные карточки и одежду. Иногда маму провожает с работы капитан Иван Константинович Кан, который живет в комнате за левой стенкой, — он возвращается домой из пехотного училища и заходит за мамой в Заготживсырье. Но сегодня он до утра на дежурстве.
Севка поворочался в своем шалаше, чтобы прогнать неспокойные мысли. Они, конечно, не про-гнались, они любят привязываться, когда человек один-одинешенек. Может, пойти к Романев-ским? Иногда там весело и даже покормить могут (а то свою порцию пшенной каши Севка слизнул сразу после школы, и в животе опять пусто). Но кажется, Соня еще не пришла, у нее шесть уроков во вторую смену, а бестолковая Римка всё долбит свои правила…
Севка выбрался из-под полушубка и подошел к окну.
Бумага, которая закрывала щель в стекле, оторвалась, от окна дуло. Пробившийся с улицы воздух стекал с подоконника, льдисто холодил сквозь чулки Севкины ноги. Но Севка не ушел. Сел на табурет, попытался натянуть на коленки штаны из гимнастерочной ткани, сунул ладони под мышки, спрятал подбородок в растянутый воротник тонкого хлопчатобумажного свитера и стал смотреть, какая за окнами ночь.
Ночь была с луной. Минуты две Севка размышлял, почему луна бывает разная: иногда громадная, будто стол в комнате Романевских, а порой — малюсенькая, с пятак. Сейчас луна была величиной с мячик. И очень яркая. Она висела неподвижно, потому что не было ни облачка. Если есть облака, луна всегда катится им навстречу — словно колобок, за которым гонится волк. Но сейчас резкий ветер выскреб небо — как метлой из жестких прутьев (такой метлой тетя Лиза в школе чистит крыльцо от слежавшегося снега и ледяных крошек; этой же метлой иногда награждает по спинам тех, кто носится сломя голову и мешает работать). Ветер этот дергал и мотал корявые черные ветки тополей.
Если долго смотреть, может показаться, что кто-то в ветках суетится, вертится. Может быть, разбойники или даже какие-нибудь страхилатины — например Баба Яга. В прошлом году Севка, если был вечером один, побаивался смотреть в чащу веток. А сейчас не боится, потому что никаких Баб Яг (или как — «Бабов Ягов»?) на свете совершенно не бывает. Поэтому сейчас и сказка начала придумываться не страшная. Будто в тополиных ветках поселились обезьяны. Не такие, как в Африке, а специальные — северные. У них густой мех, добрые желтые глаза, и сами они добродушные и дружелюбные. И у них есть детеныш — маленький обезьянчик (или обезьяненок? или обезьяныш?). Когда выпадет снег, он прыгнет сверху в мягкий сугроб и приковыляет к Севке в гости. Он пушистый, ласковый и веселый. И они с Севкой…
Что они будут делать, Севка не придумал. Что-то случилось. Всё осталось прежним — луна, ветки, скрежет и подвывание ветра, но Севка напрягся — с радостным ожиданием. Будто уловил еле слышный сигнал. Нет, это был совсем неслышный сигнал, даже непонятно что. Но Севка уже знал: идет мама.
С минуту он сидел с радостью и беспокойством — не ошибся ли? Но потом уже явно уловил мамины шаги на лестнице. Захлопали двери — в сенях, в коридоре. Вот мамин голос — она весело поздоро-валась с тетей Аней Романевской. И теперь уже у двери…
Севка дернулся, чтобы кинуться к порогу… и остался на табурете. Он был сдержанный человек, Севка. По крайней мере, старался быть сдержанным. И когда мама вошла, он только улыбнулся ей навстречу.
— Севёныш! Ты зачем у окна? Тебя всего просквозит!
— Не просквозит, я тут недолго… — Севка неторопливо встал, подошел, тронул щекой мамин рукав.
На улице еще не было снега, но северный ветер пропитал жесткое сукно льдистым воздухом, и от мамы пахло веселой зимой.
Мама торопливо разматывала пушистый платок. Севка поднял на нее глаза:
— А ты почему так рано? Говорила — собрание…
— Собрание получилось короткое… А ты что, не рад, что я пришла?
— Наоборот, — солидно сказал Севка. — Просто удивился.
Мама оглядела комнату:
— Я смотрю, ты тут поработал. Опять на кровати сооружение.
— Сейчас уберу.
— Вот-вот, убирай… А я печку растоплю, сварю макароны на молоке…
— И с сахаром, — облизнулся Севка.
Скоро печка гудела, стреляла, потрескивала и свистела, будто она топка скоростного паровоза. А кастрюля на плите пфыкала, как паровой котел. Мама кинула в нее целую охапку сухих трескучих макаронин (Севка ухватил одну и сунул в рот, как папиросу).
Печная дверца была приоткрыта, чтобы усилить тягу. Севка присел перед ней, стал смотреть на огонь и толкать в щель кусочки коры и щепочки. Вечер обещал быть прекрасным.
Но мама разбила Севкины мечты. Она со вздохом проговорила:
— За уроки ты, конечно, не брался…
— Ну, мама… — осторожно сказал Севка. — Ну можно же завтра.
— Знаю я это «завтра». Будут сплошные кляксы… Пока варятся макароны, садись и сделай хотя бы упражнение по письму.
— О Господи, ну что это за жизнь такая, — сокрушенно произнес Севка, надеясь разжалобить маму. — Только сел человек погреться…
— Если человек будет канючить, он не получит подарок…
— Какой? — Севка пружинисто встал.
— Какой просил.
— Ручку? — осторожно спросил Севка.
— Ручку, ручку…
Севка забыл, что надо всегда быть сдержанным. Он затанцевал вокруг мамы, как вылеченные обезьяны вокруг доктора Айболита. И мама, смеясь, достала из сумки подарок.
Это была металлическая коричневая трубка. С двух сторон из нее торчали, как тупые пистолетные пули из гильзы, блестящие колпачки. Вытащишь один — там перо. Переверни колпачок, вставь тупым концом в трубку и пиши. А во втором — карандашный огрызок. Если писать таким коротышкой, его и в пальцах не удержишь, а в трубке он — как настоящий большой карандаш.