Марсельнаяшхуна“Resolute”. 1877.
Гафельнаяшхуна“Tickler”. 1899.
Надо будет, конечно, узнать о них поподробнее. В словарях пошарю, в книжках. Но это потом. А пока я просто любовалась корабликами. Они были отчеканены на золотистом сплаве с такой ювелирной тонкостью, словно здесь работал какой-то “левша”.
Этот мастер почти каждое судно изобразил с полной парусностью (только марсельная шхуна была без топселей).
Я решила, что корабли идут под брамсельным ветром. Он такой, без штормового бешенства, ровный, упругий, позволяет нести брамсели — те, что высоко на брам-реях… Хотя нет, здесь я немного лукавила. Ведь на “Перси Дугласе”, “Джемини” и “Гебе” были поставлены и бом-брамсели. Значит и ветер — бом-брамсельный. Но мне эта приставка “бом” всегда не нравилась (есть в ней что-то легкомысленное). Просто “брамсельный ветер” звучит гораздо лучше. И я решила, что капитаны захотели рискнуть, поставили при брамсельном ветре и самые верхние паруса (а на “Резольюте”, кстати, не поставили, проявили благоразумие)…
Я мурлыкала слегка переделанные строчки — “А ну-ка, брамсельный, пропой нам песню, ветер…” — и все разглядывала золотистую эскадру. То просто так, то через волшебный Лоськин глобус. Молодец дядя Костя! И молодец Лоська! Его стеклянные океаны — словно специально для сверкающих парусов! Одно к одному! Как только придет, сразу покажу ему монеты! Лоська, он понятливый. И брамсельный ветер он ощутит сразу…
Вспомнилось, как мы познакомились…
2
Это случилось в конце июня, когда я после скандала вернулась из летнего лагеря. Я “отходила от событий” и часто бродила по улицам одна, просто так. И забрела на пустырь у табачной фабрики. Я вообще люблю пустыри (ненормальная, да?) Мне кажется, там среди иван-чая и репейников прячется прошлая жизнь. Лежит невидимыми прозрачными пластами среди развалин домов, над кучами мусора, над раскиданными в траве ненужными вещами. Ну, не сама жизнь, а память о ней… А разве это не одно и то же? Только память — это прошлая жизнь. Она от нынешней отличается лишь тем, что в ней ничего нельзя изменить. Ни плохое, ни хорошее. Я стараюсь вспоминать хорошее. Например, как мы с Илюшкой сидим на лодочных мостках, бултыхаем ногами и хохочем, а папа наводит аппарат. Пусть это будет всегда …
Так вот я бродила, шебурша джинсами по лопухам и желтоголовой пижме, и вышла к большущему тополю. Некоторые ветки его были сухие, а на других — редкие листья. Старик уже. Но у могучего ствола курчавилась молодая поросль.
За этой порослью сопел и копался в земле мальчишка лет девяти. Или десяти. Чуть постарше тех, с кем я дружила в лагере. Он был в мешковатой рыжей майке, широченных штанах до колен, нечесанный и, кажется, сердитый. Я села в трех шагах от него на косую лавочку. Мальчишка глянул через плечо и снова согнулся. Майка натянулась на спине, проступили позвонки.
— Ты что делаешь? — тихонько спросила я.
Он не огрызнулся, просто сказал, не оглянувшись:
— Рою…
— Клад ищешь, да?
Он дернул спиной: чего, мол, чепуху-то молоть? И продолжал ковырять землю походной лопаткой. Потом негромко выговорил:
— Кота хороню…
— Какого кота? — У меня почему-то натянулись нервы. Мальчишка выпрямился, встал ко мне в полоборота, подбородком показал на лежавший в подорожниках тряпичный сверток. Я шагнула, села на корточки, мальчишка тоже. Быстро глянул на меня, подумал секунду и откинул края цветастой тряпицы. На ситцевом лоскуте лежал худой серый кот со славной мордашкой. Он будто спал, прижав к свалявшейся на груди шерсти согнутые лапы. Но через голову от уха до шеи тянулся рубец с засохшей кровью
— Кто его так? — шепнула я.
Мальчишка сипло сказал:
— Если бы я знал…
— Это твой кот?
Он мотнул головой с темными волосами-сосульками.
— Нет. Наверно, он ничей, сам по себе… Просто мы тут встречались. Первый раз еще в апреле, а дальше почти каждый день. Я ему поесть приносил… А потом мы сидели рядышком… Знаешь, он иногда терся мордой о рукав и мурчал… А сегодня я пришел, а он лежит… вот такой… Кому помешал? — Мальчишка переглотнул, кожа на его тонком горле дернулась. Но он не заплакал. Я тоже переглотнула.
Казалось, ну какая тут печаль? И кот незнакомый, и… столько всего было в жизни, по-настоящему горького. Здесь-то чего слезы глотать. А вот надо же, заскребло…
Я осторожно закрыла беднягу краями лоскута. Глянула на мальчишку. Он опустил лицо и стал дуть на ладони — видать, намозолил. Я посмотрела на ямку, которую он старался вырыть — она была совсем неглубокая..
— Давай помогу.
— Помоги, если хочешь. Я только полминуты передохну…
Лопатка была довольно острая. Легко резала тонкие корни и глинистые комки. Но это у меня легко. Надо сказать, я сильная. А у мальчонки-то руки-прутики. И все же он очень скоро сказал;
— Ну, все. Теперь я.
— Подожди. Я же только начала.
— Нет, теперь я… — И потянул лопатку. Я отдала, но через минуту взяла снова. Скоро мы углубились больше, чем на полметра.
— Хватит, наверно? — выдохнула я.
— Да… — Он опять приоткрыл кота, быстро, почти украдкой, погладил его, завернул, поднял, прижал к груди. — Я сейчас… положу.
— Постой…
Я быстро отошла, нарвала лопухов, застелила внутри рыжую от глины яму (из нее почему-то пахло картофельными грядками).
Мы вместе уложили кота. И сверху тоже закрыли лопухами. Потом засыпали — мальчишка лопаткой, я ладонями. Слегка прихлопали землю.
— Давай положим сверху дерн…
Мальчишка смотрел вопросительно: не знал, наверно, что такое дерн. Глаза у него были странные — темно синие, с длинным разрезом, почти до висков. Как на портретах персонажей древне-индийского эпоса (а, может, вообще как у инопланетянина). Нос же — совсем не индийский, “ванькин”, картошка с двумя дырками… Я лопаткой вырубила прямоугольник земляного слоя с подорожниками и клевером. Мальчишка понял, стал помогать, мы вместе уложили дерновый пласт на глину. Выпрямились.
— А не слишком заметно? — Он опасливо глянул из-за плеча. — Вдруг разроет кто-нибудь. Назло…
— Кто не знает, не обратит внимания…
Кажется, мальчишка всхлипнул. Чуть-чуть.
— Знаешь, все-таки хорошо, что он жил на свете, — сказала я. — Он тебя радовал. Ты будешь его помнить. И получится, будто он все еще живет…
Мальчишка то ли кивнул, то ли уронил голову. Шепнул:
— Да… Я… наверно, буду сюда приходить…
— А как его звали… то есть как зовут?
— Как по правде, не знаю. А я звал “Умка”. Он откликался.
— Значит, Умка и есть… А тебя как звать?