— Тебе попадет.
— Не... Я же недалеко. А ты... значит, уже приехала?
— Я там быстро управилась. Варя осталась, а я назад...
Толик счастливо потерся носом о мамин рукав.
Мама смеялась:
— Я тебя не узнала. Сперва решила, что мальчик из деревни. Смотрю... пастушок какой-то шагает...
Толик был босиком, мятые штаны подвернуты до щиколоток, рубашка поверх ремня. И волосы отросли (в лагере сначала ворчали: почему нестриженый приехал, потом отступились).
— Я тебя издалека тоже не узнал. А потом... как-то под сердцем екнуло... Ты на чем приехала?
— На попутной машине, в кузове. Очень быстро... А ты здесь как живешь?
"Хорошо", — чуть не сказал Толик машинально. Однако помолчал секунду и вздохнул:
— Живу по-всякому...
— Что-то случилось? — моментально встревожилась мама.
— Да не случилось. Просто... Ну, не бывает же так, чтобы все хорошо в жизни... — Врать не хотелось, жаловаться — тоже.
— Это верно. Не бывает. — Мама странно опечалилась.
Тогда встревожился Толик:
— А дома все в порядке?
— Дома все...
— Эльза Георгиевна Султана не заморила, пока ты ездила?
— Что ты! Они живут душа в душу... Ну, что мы стоим? Пойдем, покажешь, как тут у вас...
Они зашагали к лагерному забору. Медленно, потому что тропинка была узкая, трава цеплялась за мамино платье и за Толькины брюки. К тому же мама не торопилась, Толик тем более.
— Я пирожков тебе привезла. — Мама качнула авоськой с промасленным свертком.
— Ага... спасибо.
— Вас хорошо кормят?
— Нормально... Только часто вермишель дают, лучше бы картошки побольше...
— А с ребятами как? Подружился?
— Ма-а, — сказал Толик. — Значит, дома все в порядке?
— Что? Дома?.. Дома-то все в порядке, Толик... — Мама взяла его за плечо, и он остановился, проколотый тревогой, как ледяной иглой. Сжался. Не знал еще, что за беда, но приготовился принять ее, как брошенную на плечи тяжесть.
— Печальная весть, Толик. Арсений Викторович. Вчера похоронили.
Вот так... Вот какие волчьи ямы роет людям судьба. Это не ловушка Олега Наклонова. Ответную хитрость здесь не придумаешь. Ничем не поможешь, ничего не сделаешь. Ни-че-го.
— А почему он умер? — спросил Толик насупленно. — Из-за бронхита?
— Видимо, разрыв сердца. Ночью. Утром соседка зашла, а он лежит, словно спит.
— Но ведь... — начал Толик, думая сказать, что на сердце Курганов никогда не жаловался. И замолчал, разом осознав бесполезность слов. Ничего не изменишь, сколько ни говори. Бессмысленно все. Пусто... Эта пустота начала расти — с такой стремительностью, что в ней уже недоставало воздуха, и пришлось хватануть его остатки широко раскрывшимся ртом.
— Толик... Ты не плачь, не надо.
Что? Он не думает плакать. Только непонятно... Так не бывает! Если закрыть глаза, без всякого усилия можно представить и лицо, и голос, и руки Курганова. Как он касается ладонью Толькиных волос. Вот будто прямо сейчас. А на самом деле этого нет. Совсем нет. Ничего... Пустота...
И Толик понял, что в эту пустоту уходит от него не один Курганов. Уходит все, что было с ним, — паруса, острова... И люди, которые шли под парусами к этим островам. Рассыпается, исчезает синий мир дальних морей и суровых судеб...
Неужели насовсем?
— Мама, но книжку-то его напечатают? Он успел отвезти ее?.. Мама...
— Не знаю, напечатают ли... Ее не приняли.
— Откуда ты знаешь?
— От Арсения Викторовича и знаю. Из Среднекамска мы ехали в одном вагоне... Будто нарочно судьба так устроила, чтобы он успел рассказать...
— А что он рассказал?
— Сначала ему повезло. Обычно рукописи лежат в издательстве подолгу: пока их прочитают, пока ответят автору... А тут у них что-то с планом случилось, нужно было срочно вставить в него какую-нибудь повесть. Вот один редактор и взялся прочитать за двое суток: вдруг, мол, откроется неизвестный талант...
— Ну, а разве не талант?!
— Видишь ли... Арсению Викторовичу не сказали, что повесть плохо написана. Сказали, что не о том...
— О чем "не о том"?
— Сказали: "Вы все вывертываете наизнанку. Знаменитого Резанова превратили в отрицательного героя. Вместо того чтобы писать о героизме русских моряков, копаетесь в нетипичных случайностях, выискиваете мелкие недостатки и нацеливаете на них читателя..." Это, мол, очернительство действительности.
Что-то знакомое почудилось Толику в таких словах.
— Так про Зощенко говорили, да? Похоже...
Мама удивилась:
— А ты откуда про это знаешь?
— Сама же зимой объясняла.
— А, верно... Не знаю, похоже здесь или нет. Но вот так получилось...
— Но он же написал про то, что было! Все правильно! И про подвиги у него есть!
— Толик, — осторожно сказала мама. — Не я же вернула Арсению Викторовичу рукопись.
Толик обмяк. Проговорил тихо:
— Значит, он расстроился. И от этого — сердце...
— Не знаю... В вагоне он не казался очень расстроенным. Скорее, сердитый был. И решительный. Говорил, что в Среднекамском издательстве сидят невежды и он поедет в Ленинград. Отдаст рукопись какому-то профессору для отзыва. Только, говорит, надо перепечатать заново, а то единственный экземпляр, да и тот из-под копирки... Я дала ему новый номер телефона в нашем машбюро, у нас его сменили недавно... А через день соседка и позвонила по этому номеру, нашла его в блокноте на столе. Больше-то некому было звонить...
"Почему ты мне сразу не сообщила?" — хотел спросить Толик и опять почувствовал бесполезность слов.
Мама что-то говорила: может быть, как раз объясняла, почему не приехала к Толику сразу. Он не слышал, на уши давил тяжкий гул "студебеккеров" — они вереницей шли за березами. Лишь тут сообразил Толик, что он и мама идут не к лагерю, а в другую сторону и оказались уже рядом с трактом.
— Куда это ты? Пойдем в лагерь, мама. Надо кладовщицу разыскать, а то уедет в город, выходной ведь...
— Зачем тебе кладовщица?
— Чемодан-то мой на складе. В палате не разрешают держать.
— Постой... Ты что, собрался уезжать?
— А... как еще? — Толик смотрел недоуменно. Неужели можно ему оставаться в лагере, когда так все поломалось, перевернулось? Это было бы... ну, все равно, словно он предал Арсения Викторовича.
Мама не стала уговаривать. Только сказала растерянно: