Двое суток назад, после сильной ночной грозы, испортилась погода. С утра до вечера сыпал холодный дождь. Сперва все дышали с облегчением: измаялись от жары. Но вскоре забеспокоились: а что, если ненастье надолго? Вчера к середине дня прояснило. Ночью, однако, опять моросило, а сегодня было хотя и солнечно, а все еще зябко. Федя, прислонившись к фундаменту изгороди, ощущал сквозь джинсовую куртку прохладу кирпичей. Борис — тот из принципа не признавал больше плохой погоды: начало июля, какой может быть холод! И теперь грел у костра свои "восьмигранные" коленки и голые руки.
Оля на штабеле досок укрылась брезентовой курткой Славы — перезаряжала кассету, в которой заело пленку. Из-под брезента торчали только ноги в вельветовых штанинах.
Ноги требовательно задергались. Борис тут же подскочил. Слава и Федя тоже подошли. Из-под куртки послышалось:
— Выпустите меня, я запуталась…
Олю распаковали. В это время появился Дымитрий:
— Слышь, я в контору наведаюсь насчет красок. Если материал привезут, подпиши накладную за меня… — Он затянулся самокруткой, закашлялся. И когда отошел, Оля сердито сказала:
— Ему нельзя столько курить. Он же губит себя…
— Пойди объясни ему, — хмуро отозвался Слава. — Человеку и так тошно… Жена ушла, забрала пацана и не пускает отца повидаться с сыном. Такая стерва… Мужик только и спасается табаком и работой. Мы уж сколько говорили: ты, бригадир, кончай надрываться, а он знай новую козью ногу крутит…
— Разве он бригадир? — удивилась Оля. — Я думала, что дядя Женя…
И Славу, и других рабочих ребята звали по имени, только Евгения — дядя Женя, хотя и был он не старше остальных. Просто чувствовали в нем главного.
— Дядя Женя? — засмеялся Слава. — Дядя Женя, он начальство другого рода. Разве вы не знали?
— Нет. — Оля почему-то смутилась. — А кто он?
— Он — отец Евгений. Настоятель, значит, этого храма.
— Ну-у… — не поверил Борис.
А Федя сказал стесненно:
— Священники, они ведь в рясах всегда. А он… вместе со всеми носилки таскает…
— О церкви печется, вот и таскает. Он, можно сказать, весь ремонт на своих плечах вытянул. Сегодня вот тоже — с письмом от митрополита в исполком поехал. Выбивает разрешение, чтобы музей отдал иконостас, который из церкви. Он весь такой золоченый, резной, красотища. Здешний мастер Коробицын его делал. Двести лет работе…
Оля виновато объяснила:
— Мы и не думали… Вы его просто "Женя" да "Женя"…
— Для меня он Женя и есть. С детсадовских времен. В одном дворе до самой армии жили. Он по старой дружбе и на работу эту меня сагитировал…
Федя поколебался и спросил тихо:
— А почему он в священники пошел? С детства хотел?
— Нет, что ты. Это уже после Афгана… Поступал он в литературный институт, не получилось, взяли в армию… Мне вот повезло, на Северном флоте служил, а Женьку — на юг, в пекло. Ну и насмотрелся он там… "Нет, — говорит, — не сотворить нам, Славка, на Земле ничего доброго, если отвернулись от Неба…" Я его понимаю… — Слава присел у костра на ящик, шевельнул угли под булькающей кастрюлей. — А в детстве что… В детстве мы, как водится, мечтали стать капитанами. Женя даже песню потом сочинил про это. Давно еще…
Все вопросительно молчали. Если сказано о песне, надо бы ее услышать. Слава еще раз шуранул угли, попросил:
— Вы меня только не выдавайте ему. А то скажет опять: разболтался по вожатской привычке… Борь, принеси из подсобки гитару, она в углу, за ящиком с красками…
Борька умчался и тут же прибежал с потертой шестистрункой. Слава взял гитару, тренькнул разок по струнам и запел сразу, без всякого вступления. Глуховато, слегка печально и вроде бы чуть насмешливо, под неторопливую мелодию:
Были тайны тогда неоткрытыми,
Мир земной был широк, неисхожен,
Мастерили фрегат из корыта мы
С парусами из ветхой рогожи,
Мы строгали из дерева кортики,
Гнули луки тугие из веток —
Капитаны в ковбойках и шортиках,
Открыватели белого света.
Белый снег был суров и опасен,
Он грозил нам различными бедами.
Караулил нас двоечник Вася
И лупил — а за что, мы не ведали.
Мир являл свой неласковый норов,
И едва выходили из двери мы -
Жгла крапива у старых заборов,
Жгли предательством те, кому верили…
Мы, бывало, сдавались и плакали,
Иногда спотыкались и падали.
Но потом, сплюнув кровь, подымались мы,
Ощетинясь сосновыми шпагами.
Жизнь бывала порою как мачеха
И немало нам крови испортила.
И тогда вспоминал я, как мальчиком
Помнил честь деревянного кортика…
Слава оборвал песню, оглядел ребят. Они молчали и ждали. Казалось, что еще не конец. Слава совсем по-детски шмыгнул носом и признался:
— Там есть еще два куплета. Можно сказать, мне посвященные. Женя эту песню-то мне на день рождения подарил. Как говорится, на память о невозвратном детстве… В котором я, кстати, совсем на себя нынешнего был не похож. Это сейчас я такой широкий и волосатый, а тогда был… ну, вроде вашего Нилки…
— Вы уж допойте, — тихонько попросила Оля.
— Да уж допою… — И Слава запел уже несколько иначе, побыстрее и резче:
…А когда было вовсе несладко
И казалось, что выхода нет,
Будто в детстве, спасал меня Славка
Девяти с половиною лет.
…Вот он мчится, как витязь из сказки,
В тополиной июньской пурге.
И как рыцарский орден Подвязки —
Пыльный бинт на побитой ноге…
Слава прижал струны. Все опять молчали. А что делать, не аплодировать же. Песня хорошая, но тревожная какая-то. А тут еще услышали про бинт и, конечно, разом вспомнили: где же Нилка-то? Переглянулись.
— Может, случилось что? — вполголоса произнес Федя. Все посмотрели на ведущую от ворот дорожку. И…
— Легок на помине, — обрадованно выдохнула Оля.
— Явился молодец-огурец, — сказал Борис. — Имеется в виду расцветка, а не иные качества…
Нилка размашисто и сердито шагал от церковных ворот. Он и правда весь был "растительных тонов": в мешковатом и длинном свитере — пыльно-зеленом, с желтыми волосками на груди, в салатных гольфах и широких полусапожках из блестящей резины изумрудного цвета. Только шортики прежние, серые, но их почти не было видно из-под обтрепанного подола. Полусапожки болтались на ногах, но Нилка не сбавлял размашистого шага. Так вот примаршировал к костру, надул пуще прежнего губы и сообщил ни на кого не глядя: