Размышляя так и сравнивая, углубился я в переулок и вдруг услышал позади частый топот. Меня догонял мальчишка, тот самый, с площади. Змей трепыхался у его плеча. Мальчишка улыбался лукаво и просительно:
— Компаньеро… — И показал рукой на футляр с камерой, на себя.
Ну, понятно! Он уже готов был, что его снимут там, у памятника, и сорвалось! Обидно же! Смотал нитку на катушку, змея за спину — и вдогонку. Очень уж они любят фотографироваться, гаванские пацанята. Понимают, что снимка не получат, но, видимо, радует их другое: кто-то увидит их в далекой стране, на другой половине планеты.
Улица была старая, тесная, никаких секретных объектов. Да и прохожих поблизости не видать.
— Буэно, мучачо. Становись.
Он сделался серьезным, прислонился плечом к стене. Кинокамерой снимать не стоило, я несколько раз щелкнул "Зенитом".
Мальчишка немного проводил меня, поглядывая сбоку и улыбаясь.
— Как тебя зовут? — спросил я по-испански.
— Эдуардо. — Он помахал рукой и убежал за угол. Змей прыгал у него за спиной.
Снимок этого мальчугана и сейчас передо мной. Только на нем Эдуардо выглядит темноволосым. На площади волосы его золотило солнце, а в тесноте улицы была тень.
Хорошая получилась фотография. Жаль только, что знакомство было коротким.
…Зато с другим Эдуардо я познакомился более основательно.
В отеле "Гавана Либре" был прекрасный бассейн.
По-испански «бассейн» — "писсина". Это, естественно, служило темой для зубоскальства. Но шутки шутками, а была «писсина» для нас большой отрадою.
Когда надоедало бродить по Гаване, а никаких мероприятий в ближайшее время не предвиделось, можно было пройти в специальный лифт, и он через полминуты опускал тебя в маленький рай.
С трех сторон этот рай ограждали стеклянные стены отеля и низкорослые пальмы. С четвертой — декоративная изгородь, за которой лежала улица с бело-красной церковью ультрасовременной архитектуры — не то элеватор, не то Дом советов, только не с гербом, а с большим черным крестом на фронтоне. Церковь эта отражалась в необъятных гостиничных стеклах.
Здесь, в этом мирке безветрия, солнца, тепла и голубой воды охватывала каждого этакая ребячья беззаботность. Даже наш знакомый министр республиканского ранга (которого мы так и звали — Министр), выскакивая на край бассейна, радостно вопил:
— Писсина — си, трабаха — но! — что значило: "Бассейн — да, работа — нет!"
Можно было до одурения нырять и плавать над лазурным кафельным дном, а потом валяться под солнцем на теплых плитах или ловить кайф в шезлонге. Кайф усиливался при мысли, что уже конец ноября и дома, наверно, снег идет. Или мерзопакостный ледяной дождь.
Между шезлонгов и легких столиков ходили спокойные, даже слегка величественные официанты. У них можно было купить фужер знаменитого (говорят, любимого Хемингуэем) коктейля «Дайкири» — смесь кубинского рома с молотым льдом. А если повезет, можно было получить Дайкири и бесплатно, по продовольственной гостевой карточке — это уж какой официант попадется. Часто попадались покладистые.
Заведовал «писсиной» инструктор-спасатель Рафаэль. Дядька лет тридцати, смуглый, курчавый, жизнерадостный. Был он общителен, знал немного по-русски и рассказывал про свою жизнь: как служил в армии, как женился, как закончил специальные курсы, чтобы вытаскивать нас, если будем "бульк-бульк". Иногда он показывал это на практике. Пихнет кого-нибудь в воду и тут же хитрым приемом доставляет на край бассейна. Пикнуть не успеешь.
В общем, держался Рафаэль по-приятельски, хотя, казалось бы, причин для обид на "компаньерос советикос" было немало. В первые же дни после приезда лихие юноши из ленинградского балета сломали доску для ныряния. Короче говоря, дотанцевались. А доска, по словам Рафаэля, стояла бессменно еще с той поры, когда "Гавана Либре" была "Гаваной Хилтон". Один известный (оч-чень известный) артист во время ночного веселья швырнул в «писсину» из окна верхнего этажа пустую бутылку, и рабочие, чистившие ранним утром водоем, заработали порезы.
Рафаэль показывал на верхние окна, сокрушенно покачивал головой, но меня и Барбудо похлопывал по плечам, давая понять, что ни в коем случае не считает нас виноватыми за шуточки земляка-лауреата.
Часто к Рафаэлю прибегал его сын Эдуардо, мальчик лет двенадцати. Тоже смуглый, белозубый, но светловолосый. Тоненький, гибкий. Слегка похожий на барабанщика Сережку Фоменцова из "Каравеллы". Прыгая в бассейн, он взлетал над водой как ласточка. Плавал, как рыба.
Но он не только развлекался. Часто видели мы его с ведром и шваброй — был у папы Рафаэля помощник.
Рафаэль не скрывал любви к сыну. Обнимет, прижмет светлую голову к курчавой груди, взлохматит мальчишке волосы:
— Интеллигентэ…
Для русского слуха звучало это в адрес мальчишки странновато, а по-испански всего лишь — "умница".
По словам Рафаэля, мальчишка замечательно учился, пробовал сочинять стихи и участвовал в выставках юных художников. Конечно, Эдуардо любили и часто баловали сувенирами — значками, монетками, мелкими игрушками. Он не отказывался от подарков, но брал их смущенно. Шепотом говорил:
— Грасиас…
Отойдет в сторонку, возьмет сувенир в ладони, как птенца, и разглядывает.
Потом он стал живее, общительнее, даже болтать пробовал, как отец. Однажды я подарил Эдуардо серебристый значок из серии "Русские народные промыслы". С изображением прялки. Эдуардо обычным шепотом сказал свое «грасиас» и вопросительно поднял коричневые глаза: что, мол, на значке за штука?
Я не знал, как объяснить, скреб в затылке. Потом вспомнил слово "лана". По-испански — "шерсть".
— Лана, Эдуардо. Для пряжи… — И пальцами показал, как тетушки вертят веретено, свивают шерстяную нить.
Он мигнул. Потом закивал, засиял улыбкой. Тоже пошевелил пальцами, посмотрел почему-то в небо и убежал.
Не знаю, было ли это совпадением, или Эдуардо понял мое объяснение, как рассказ о нити, на которой запускают змея, но именно со змеем я увидел его на следующий день. Он сидел на скамейке у пальмы, в сторонке от воды, и привязывал к «комете» хвост. Хвост был не мочальный, как у наших российских змеев, а из растрепанной пальмовой веревки и с бантиками. А сам змей — знакомой мне конструкции — с дранками по краям и крест-накрест. Из тонкого желтого листа. Передняя дранка была выгнута пологой дугой. Нитка над ней — как тетива.
Я потрогал нитку — она тихонько зазвенела. Эдуардо улыбался и словно ждал чего-то.
— А трещотку будешь делать?
Он, конечно, не понял. Я помотал ладонью, языком изобразил треск. Эдуардо улыбался виновато: не могу, мол, сообразить, о чем вы.
Я жестом показал, что нужна бумага. Он из кармана просторных потрепанных джинсов достал свернутый листок и тут же (вот интеллигентэ!) — тюбик с клеем. Я пошевелил пальцами: А ножницы?