Однажды дядя Боря добавил новую долю морского Очарования нашей сухопутной Тюмени. Он рассказал, что на ее старинном городском гербе — парусный корабль. Да-да! Потому что в прежние времена именно отсюда начиналось плавание по всем сибирским рекам. По Туре, по Тоболу, по Иртышу, по Оби, а оттуда — в море. Случалось тюменским купцам хаживать и в Англию…
Вскоре я увидел герб своими глазами — в городском музее. Он был нарисован облупившейся масляной краской на жестяном щите с пятнышками ржавчины. Храбрый одномачтовый кораблик плыл по синим волнам… Этот кораблик я перерисовал в тетрадку, в которой записывал свои первые стихи.
Потом дядя Боря преподнес мне еще одну истину, Вернее, помог сформулировать то, что я давно уже смутно чувствовал. Он сказал, что где-то в Мексике, в Австралии и Африке тоже есть небольшие городки и там тоже живут мальчишки — такие же, как я, Толька Петров, Амир Рашидов и Вовка Покрасов. Ну, пусть не совсем такие, говорят на других языках, но похожие на нас характерами. Тоже играют по вечерам в сыщиков-разбойников, пряталки и разные другие игры. Носятся по улицам, под кактусами, бананами, пальмами и эвкалиптами. Для нас их городки, улицы, эти бананы и пальмы — заморская необыкновенность, а для них — самые обычные вещи. Зато наша Тюмень для тех ребят — с ее деревянной стариной, тополиным пухом в июне, заросшими остатками крепостных рвов и подземных ходов, с монастырем петровских времен и полынью у некрашеных заборов — дальний загадочный край. Все зависит от того, какими глазами смотреть.
Нет, я не стал после этого смотреть на знакомые с детства улицы глазами австралийского или мексиканского мальчишки. Я здесь родился, здесь все было мое. Но я научился находить необычное в заросшем лопухами уголке двора и различать налет тайны или сказки на поломанном узоре старинного балкона.
Это пристрастие (с точки зрения многих солидных людей, несерьезное, мальчишечье) я сохранил до сих пор и теперь уже не стесняюсь его. Без такого пристрастия не написал бы я ни одного самого чахлого рассказика.
А в семнадцать лет оно помогло мне открыть для себя Грина и полюбить его с первых строк.
Говорят, у Грина было могучее воображение и он мог, взглянув на камешек или травинку, представить нездешние горы и джунгли. Безусловно, это так. Но не только это. Видеть необычное в самом простом, разглядеть тайну в обыденной вещи — это не значит приукрасить вещь и превратить ее в игрушку. Наоборот, это значит проникнуть в ее глубину, открыть ее сущность. Именно этим талантом и обладал Грин.
О героизме Севастополя, о славе его флота пишут многие. И будут еще и еще писать — эта тема бессмертна. Но войны были только в немногие годы, а Севастополь живет двести лет. И есть у него еще одна тема — его сказочность, его поэзия, его волшебное умение привязывать к себе людей. Об этом написано гораздо меньше. Грин сумел проникнуть в самую глубь севастопольской сказки, и так родились Зурбаган, Лисс и Сан-Риоль…
И, конечно, вовсе не случайно фильм о юности Грина — прекрасную киноленту «Рыцарь мечты» — снимали именно в Севастополе. Для этого туда пришел четырехмачтовый барк «Крузенштерн».
Тогда, в шестьдесят седьмом году, на «Крузенштерне» мы и увиделись впервые с Женей Пинаевым.
Это была добрая (хотя, возможно, и чуть насмешливая) прихоть судьбы: два уральца, много лет жившие бок о бок, познакомились вдали от дома, на палубе гигантского парусника. Потому что оба были «помешаны на парусах». Женя до этого ходил в плавания на учебных баркентинах и немало побороздил разных морей-океанов. А я, не получивши морской профессии, сколачивал в Свердловске мальчишечий флотский отряд.
В том году Пинаев числился на «Крузенштерне» матросом и художником, а я привез несколько своих мальчишек в Севастополь показать море и корабли. Мы увидели в бухте четырехмачтовое парусное судно — «живое», настоящее! — и, конечно, правдами и неправдами проникли на барк. И целую неделю отирались там среди матросов, курсантов и актеров. Там и свел меня один из штурманов с земляком — загорелым дядькой, у которого были колючие усы и крепкие пальцы корабельного плотника.
— Жень! — говорю я. — А помнишь тот вечер на «Крузенштерне», когда с берега опоздал катер? Луна как прожектор, небо зеленое, снасти черные, а по палубе шастают типы в пиратских костюмах… И песня из динамика:
Южный Крест там сияет вдали,
С первым ветром проснется компáс…
Пинаев топорщит усы и с удвоенной силой лупит заскорузлыми пальцами по клавишам машинки. Моя «лирика» его отвлекает. Но я говорю снова:
— Жень! Давай плюнем на все дела и махнем в Севастополь! А? Хоть на пару дней?
— Сгинь, совратитель! — рычит он, и машинка ржаво стонет от перегрузки.
Ну, ладно… Я сажусь на диван, откидываюсь к спинке (с полки падает на меня сушеная морская звезда). Машинка входит в нормальный ритм. Женщины в соседней комнате перестали звякать посудой (вот-вот позовут). Лешка дерется с пинаевским черным котом по имени Лопес Квадрильо Мурильо. Весна расшвыривает по стенам быстрые блики. Они похожи на отражения беспокойной воды. Как в каюте… На стене напротив дивана висит спасательный круг с «Крузенштерна». За него засунута пожелтевшая ветвь акации с длинными коричневыми стручками (стручки ссохлись, сквозь их шкурку цепочками Выступают горошины). Эту большую ветку нам в прошлом сентябре добыли на память Алька и Роська.
Мы шли по Шестой Бастионной, а мальчишки тащили эту ветвь нам навстречу. Сказали, что недалеко от яхт-клуба грузовик поломал акацию. Потом Алька вздохнул;
— Значит, уезжаете…
— Что поделаешь… — сказал я.
— А папа до вечера на репетиции. Не сможет проводить.
— Ничего, мы вчера попрощались.
— А мама сказала, что проводит, — сообщил Роська. — Она сегодня рано с работы придет… Ой, вот она идет! Мама!.. — Он подскочил и помчался навстречу смеющейся Люде. — Мы здесь, мама!
… — Мама! — закричал я и кинулся навстречу, когда она вернулась из больницы.
Была середина февраля, на мамином пальто таяли капельки снега.
— Мамочка… — Я прижался к холодному сукну, от которого пахло вьюжной улицей.
Мама смеялась и тоже прижимала меня и тут же отодвигала, чтобы не простудился.
Потом она размотала платок. Голова у нее была маленькая, стриженая, и я чуть не заплакал от резкой жалости. Но не заплакал. Потому что мама была веселая. Она сказала:
— Видишь, ты тогда сказал, что я обязательно поправлюсь, я и поправилась. А врач действительно чепуху наговорил.
И я понял, что спас маму своим неверием в беспощадный приговор того сытого, спокойного врача. Спас уверенностью, что мама в этом мире должна быть всегда…
Потом пришел март — праздничная ранняя весна, звонкая, как миллионы стеклянных бусин. Той весной я впервые построил парусный кораблик. Вырезал из сосновой кары. Это стало моим любимым — делом. И тогда, и через год, и через два я выпускал на синие разливы луж свои бриги и фрегаты с парусами из тетрадных листов. Мама тоже любила мою игру, только всегда боялась, что я вымокну и простыну.