Я мог предоставить Нигеру самому выпутываться из положения. Мятежи в Иллирии имели по крайней мере то достоинство, что научили Луция Аррия искусству подавлять восстания, будь оно гражданским или военным. В таких делах у него было больше опыта, чем у меня. Но уже столько лет я заперт в кабинете, в плену у дел и бумажного хлама! Сколько лет я надевал форму лишь напоказ, не отправляя военного командования! Сколько лет я не знал тяжести меча, сколько лет не отдавал других приказов, кроме как на площадках для маневров! Молодой трибун из Аргенторана был все еще жив под величественной тогой прокуратора. И он с наслаждением вдыхал атмосферу сражения.
Я даже не спросил Флавия о причинах бунта. Поспешно отстегнул фибулу, удерживавшую тогу. В то утро я с трудом задрапировался ею: моя старая рана пробудилась, и плечо онемело. Мне даже пришлось позвать Прокулу, чтобы она помогла мне правильно уложить складки одежды. Теперь тога лежала на земле, в пыли, которую повсюду носил ветер. Жена будет недовольна… Я ощутил себя свободным без своего величественного костюма, символа высокого звания; он был тяжел, жарок, стеснял каждое движение, хотя и придавал моей осанке большее благородство. Официальные должности обязывают; целую вечность у меня не было возможности надеть короткую тунику. И я ощущал себя удивительно молодым и легким.
В помещении для стражи я надел шлем, Флавий застегнул мне кирасу быстрыми и четкими движениями привычного человека, который может справиться с этим делом с закрытыми глазами. Мне не хватило терпения снять сандалии, неудобные для езды верхом, и заменить их на caligae. Не захотелось и звать раба, чтобы послать его в мою комнату за paludamenum’ом. В конце концов неважно, какой офицерский плащ пойдет в дело. Я набросил на плечи красную накидку трибуна, принадлежавшую Нигеру, у которого не было времени ее надеть. Сбежал по лестнице, ведшей в конюшни. И неожиданно услышал кричащего мне вослед Флавия:
— Господин, ты ушел без меча!
Клянусь Гераклом, для меня настало время вспомнить лагерные привычки!
Луций Аррий сидел на террасе возле меня. Вечер был великолепный, так что без труда можно было представить себе, что мы в Риме, — если бы наши сердца были расположены наслаждаться приятными вещами.
Я распорядился подать вино с мятным вкусом, которое люблю и которое Нигер пьет с удовольствием. Но ни он, ни я не прикоснулись к нашим наполненным кубкам. Над городом, обыкновенно таким шумным, висела давящая тишина. И я боялся, заговорив, ее нарушить.
Аррий взял свой кубок и всматривался в вино, будто надеясь найти в его глубинах ответ на свои вопросы. Он нашел там только переливающиеся отсветы, отбрасываемые канделябрами, вокруг которых порхали первые ночные мотыльки. При малейшем дуновении ветра крылышки несчастных насекомых внезапно вспыхивали и они падали, кружась, в огонь. Я наблюдал за ними и в их смертельном танце замечал некоторое сходство с человеческой судьбой…
Вдруг, неподалеку от Антонии, долгий женский стон пронзил тишину. Должно быть, вдова или мать оплакивала труп одного из этих помешанных. Я прошептал:
— Почему?
Нигер осушил свой кубок одним залпом, слишком быстро. Он явно хотел напиться. Я бы охотно последовал его примеру, если бы это было совместимо с достоинством моего звания, поскольку мне хотелось впасть в чудовищное, благотворное равнодушие. Луций Аррий не ответил; выпив, он вновь принялся теребить свое кольцо. Впрочем, что он мог ответить? Мы оба уже преодолели тот возраст, когда на каждый вопрос хочется получить точный ответ.
Вдали крикнула женщина, затем снова и снова. Ее крик усиливался и звучал на очень высокой ноте, потом внезапно обрывался и тотчас же снова возникал и набирал силу. Нигер провел рукой по лбу и что-то по-иудейски пробормотал.
— Что ты сказал?
— Ничего, господин. Изречение из их священных текстов, которое пришло мне на ум: «Голос слышен на холме; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет».
Мы погрузились в наши думы. Еврейка не переставая кричала; ее стенания вызвали к жизни другие женские голоса, и все они вместе составили нестерпимый вой погребального хора. А может, незнакомка причитала одна, и это была игра моего воображения… Да, для меня настало время вновь обрести лагерные привычки, хотя бы для того, чтобы не волноваться при виде крови.
Но и Флавий, более закаленный, чем я, был мертвенно-бледным, когда мы вернулись в Антонию. Я слышал, как он тихо сказал:
— И сверх того, это были галилеяне.
Аррий по-прежнему задумчиво продолжал вертеть вокруг пальца кольцо римского всадника:
— Господин, у меня есть кое-какой опыт в этих делах, поверь мне, это было хорошо подготовлено… Когда никто за этим не стоит, не бывает так, как сегодня.
Он прав, но узнаем ли мы когда-нибудь, что произошло на самом деле? Легионеры, стоявшие на посту на площади Храма, по крайней мере те, кто уцелел в этой вспышке ярости и ненависти, так ничего и не поняли. Кажется, все началось с группы паломников, пришедших из Галилеи и нагруженных ягнятами и козлятами, которых они принесли для ритуального жертвоприношения. Люди самого кроткого вида неожиданно обезумели, взывая к Ягве и издавая враждебные возгласы по отношению к Риму, в намерении освободить от римлян Израиль. Тогда явились другие люди, вооруженные до зубов, и ринулись на наших солдат. Пролилась кровь, и толпу охватила истерия… Наши люди были изрублены на куски… Давясь, толпа бросилась на штурм Антонии.
Мы устремились на площадь верхом, нанося удары во все стороны. Для того чтобы прорваться сквозь взбунтовавшуюся чернь, требуется больше мужества, чем для того, чтобы во весь опор ринуться на неприятельское войско. Рядом со мной упал выбитый из седла декурион. Останки брошенных на растерзание зверям в цирке выглядят лучше, чем трупы наших легионеров, когда мы смогли их подобрать.
Ужас. В момент, когда разум колеблется и уступает место ярости, жажде убийства, убивают уже не из чувства долга, но из животной потребности убивать; каждый удар, который наносят, доставляет дикое наслаждение… Даже в тяжелейшие минуты военных походов в Германии я не знал такой беспощадности. Я уже не знал ни зачем бью, ни кого убиваю. Я больше не был человеком.
Чтобы покончить с мятежом, нам потребовалось время, много времени. Нигер прав, кто-то стоял за этим покушением, присматриваясь к нашей реакции, нашим ошибкам, нашим силам и уязвимым местам. Аррий произнес имя:
— Исус бар Абба.
Конечно! Кто, если не зилот, мог быть зачинщиком всего этого? Я подумал, что это безумие похоже на него: глупое, жестокое, слепое, стремительное. Вопреки всем нашим усилиям, всем нашим поискам, ни один римлянин, за те пять лет, пока этот разбойник свирепствует, не видел его лица; ни один, кто пожил достаточно, чтобы знать приметы бар Аббы…
Где он скрывался в те часы? У какого-нибудь старейшины? Не исключено… Кроме Иосифа из Аримафеи и старого Никодима, которые, прячась от народа, иногда приходили проведать меня в Кесарию, старейшины ненавидели нас достаточно сильно, чтобы укрыть убийцу. Исус может быть спрятан в любом из домов этого города, замкнувшегося в своих тайнах, своей гордости и ненависти. Той заразительной ненависти, которая только что превратила меня в палача… Я топтал детей, упавших под копыта коня; в ослеплении я пронзал тела, не разбираясь, кому они принадлежат, мужчинам или женщинам, молодым или старикам, невинным или виноватым.