Рим не хотел развязывать насилия. Я не хотел этих зверств. Единственный Исус бар Абба был ответствен за эту кровь, этих погибших, эти слезы. Но в тот вечер во всем Иерусалиме его приветствовали как героя, тогда как имя Кая Понтия стало синонимом убийцы. И я был один… Мои руки, когда я слез с коня, были обагрены кровью. Я не хотел, чтобы Прокула и дети видели — меня таким. Я должен был оставить их в Кесарии. Подумать только, я был счастлив вдыхать воздух сражения!
Сто пятьдесят погибших — таков был итог пасхального мятежа; мы недосчитались тридцати трех солдат, бесславно павших в этой стычке. Что значили эти сто пятьдесят жертв, среди которых, конечно, было больше невиновных, по сравнению с теми бойнями, что развязывал Вар?..
Но я знал, что отныне в глазах этого народа мое имя покрыто несмываемым позором. А ведь даже Публий Квинтилий, насадивший в Иудее леса из крестов, не вызывал такой ненависти. Я не должен был принимать, это близко к сердцу. Вар, рассказывая о своем прокураторстве, не задумываясь говорил о казнях, пытках и истязаниях, которым подвергались люди по его приказу. Рим — мог ли я о том не знать? — был построен на крови. Почему-то я с ужасом думал о том, что Империя вынуждена добиваться признания с помощью насилия. Но разве римский мир, блага цивилизации не оправдывали его? «Ты, римлянин, рожден, чтобы подчинять народы и диктовать свои законы вселенной». Тогда почему же начинал я сомневаться в миссии Рима?
Почему? Мог ли я найти ответ? Мог ли постичь наконец истину, которая все ускользала от меня?
Несколько дней спустя случилось несчастье, которое повергло в печаль Иерусалим, и я увидел в том возможность искупления, надежду на примирение с народом — я по-прежнему не понимал, что такое Восток.
Сторонники Ирода презирали иудеев и их обычаи, но испытывали чрезмерное пристрастие к архитектуре и строительству. Современный Храм обязан своим великолепием отцу Антипы, и строительные работы в этой стране ведутся беспрестанно. Римское присутствие не положило предела этому помешательству на камне, которое было одной из причин, укрепивших меня в намерении возвести акведук. Живя такой страстью к строительству, могла ли Иудея отказаться от подарка в виде одного из тех грандиозных инженерных сооружений, какие только мы, римляне, способны возводить? Бесчисленные стройки, выраставшие на площадях и улицах Иерусалима, убеждали меня в обратном.
Жара этой весной наступила преждевременно, частенько случались сильнейшие грозы. Речки размывали берега, потоки дождя с шумом неслись по отлогим улицам старого города. Ветхие дома бедных и густонаселенных кварталов, подмытые водой, обрушились, не причинив никому вреда, поскольку у жителей было время спастись. Вновь засиявшее солнце высушило землю и принялось стирать следы наводнений. Рабочие хлопотали, устраняя серьезные повреждения. Старинная башня Силоам, соседствовавшая с одноименной купальней, о водах которой говорили, будто иногда они закипают, пострадала больше всего; теперь в ней были трещины шириной с ладонь, и около двадцати каменщиков заделывали их. Силоам — многолюдное место. Сюда стекаются барышники, предлагающие покупателям скотину, странники, входящие и выходящие из города, отвратительный сброд калек, слепых и прокаженных: всех убогих Иудеи и Трансиордании. Иудеи верили, что, закипев, вода в купальне непременно исцелит того, кому первым удастся в нее окунуться.
Повреждения башни оказались много серьезнее, чем это представлялось на первый взгляд; вероятно, потоки воды просочились под фундамент, довершив расхождение старых швов. И она обрушилась в один миг, похоронив под своими обломками и каменщиков, которые укрепляли ее, и прохожих, которые имели несчастье оказаться рядом.
Едва Флавий известил меня об этом происшествии, я послал людей разбирать завалы, чтобы высвободить оставшихся в живых.
Внезапное обрушение башни образовало в городском пейзаже неприятную пустоту. Обвал произошел вскоре после утренней зари, около шести часов. Жара усиливалась, майское солнце на белом камне крепостных стен слепило глаза. От развалин начал подниматься сладковатый запах крови и раздавленных тел, над ними кружили тучи мух и слепней.
Звание римского прокуратора запрещало мне закрывать лицо полой тоги, чтобы не задыхаться от трупных испарений, и я завидовал работавшим на развалинах легионерам, которые повязали на лица платки. Каждое их четкое движение поднимало облака пыли, проникавшей в легкие и вызывавшей кашель. Но ни насекомые, ни пыль, ни запах не отпугивали зевак. То были любопытные, пришедшие насладиться чужим несчастьем; любители острых ощущений, у которых не было иного развлечения, столь дорогого римской толпе — цирка и арен; близкие тех, кто не вернулся ко времени домой, с ужасом ожидавшие обнаружить под обломками башни своих близких. Последних легко было отличить, поскольку страх сдавил им глотки и они хранили молчание.
Первые поиски не принесли ничего, кроме трупов, однако офицер, командовавший спасательными работами, утверждал, что даже под несколькими слоями обломков еще можно найти живых. А потому я распорядился продолжать.
Солнце уже стояло высоко в небе. Я приказал, чтобы солдатам принесли воды и чтобы их сменяли как можно чаще. Я и сам изнывал от жары и жажды, к тому же мне докучали зловоние, пыль и мухи. Однако мне претила мысль вернуться в Антонию, оставив моих людей на развалинах. Я коротал время, озираясь по сторонам. Тощая и облезлая собака вертелась под ногами, привлеченная запахом крови. Флавий нагнулся, поднял булыжник и метнул его в собаку; та тихо зарычала и отступила лишь на несколько шагов, поджав хвост и скаля зубы.
Я ждал, чувствуя, как меня охватывает нестерпимая грусть. От чего зависит жизнь людей? Только что я слышал, как один грек — торговец маслом, чей прилавок находился у подножия башни, — объяснял, что своим спасением обязан лишь нужде, заставившей его перейти дорогу, чтобы уединиться в кустах. Как ошалевший, он смотрел на то место, где только что торговал и где не осталось ничего, кроме нескольких черепков амфор и жирного пятна. Причудливая, нелепая и чудовищная игра Фортуны…
Наконец я сделал знак Нигеру, что мы можем уходить.
Флавий прокладывал нам дорогу в толпе. Поглощенный своими мыслями, я поначалу не заметил, что она была столь плотной. Обнаружив это, я испытал легкую тревогу при мысли, что смешиваюсь, впервые после подавления пасхальных мятежей, с этой враждебной чернью. В носилки я уже не мог забраться, они были довольно далеко… Не желая, чтобы кто-либо прочел на моем лице минутное замешательство, я последовал за галлом, чьи широкие плечи раздвигали ряды любопытных. Мы с центурионом двигались так быстро, что оторвались от Нигера и других сопровождающих.
— Светлейший господин прокуратор, смилуйтесь!
Как могло случиться, что, позабыв о безопасности, я остановился, я, спешивший как можно скорее выбраться из толпы и укрыться на своих носилках? Что привлекло меня в этом голосе?.. Голос был приятный, немного глухой и отнюдь не заискивающий, какими обычно бывают голоса просителей. Я повернул голову и увидел молодого человека лет тридцати, довольно-таки красивого и статного. Он был высокого роста и крепкого сложения, какому мог бы позавидовать гладиатор. Узкая черная бородка оттеняла лицо. В слишком светлых для иудея глазах я прочел бесповоротную решимость убить меня.