Я это знал. Но с трудом смог удержать приступ тошноты, когда ко мне привели Иисуса бар Иосифа. Я позволил бичевать его, и за это натерпелся стыда. Но я не позволял делать его объектом гнусной комедии. Дело в том, что титул Царя Иудейского развеселил легионеров, и они устроили целое представление, имитируя царские почести, отдаваемые узнику. Они сплели для него венец из колючек, а когда стало ясно, что он плохо держится на голове, в ярости нахлобучили его ударами кулаков и палки. Струйки крови текли по лицу Галилеянина, попадая ему в глаза, оставляя бороздки на бледных щеках; можно было сказать, что он плакал кровавыми слезами.
На его истерзанные плечи они набросили грязный и ветхий пурпурный плащ. Я вспомнил, как расстегнул его и бросил в угол оружейной залы, где он валялся, забытый, уже целый год. Это был paludamentum Луция Аррия, тот самый, который был на нем в день, когда он спас мне жизнь ценой собственной жизни. На нем оставались большие темные пятна — кровь Нигера. Эти следы вновь заалели на сукне, будто спустя год кровь Луция потекла вновь. Но теперь она сочилась по разодранной спине Иисуса бар Иосифа, смешавшись на плаще с кровью моего убитого друга, словно знаменуя одно и то же страдание, одну и ту же печаль.
Безумная тоска завладела мной. Страдание за страданием… Вот все, что пожинал мир. И каждый из нас был жертвой или палачом. Мне показалось, что доносившиеся снаружи крики слились с воплями всего человечества, превратившись в один бесконечный стон, поднимающийся к неумолимому небу. Никто не находил смысла в этой неотвратимой всеобщей боли, в этом безжалостном и непонятном жребии, который является сущностью человеческого бытия.
Этот бесконечный стон вздымался к небу как обвинение и как мольба; и он сосредоточился вокруг Галилеянина, который, закрыв глаза, казалось, вслушивался в этот стон и словно превозмогал его. Тогда-то мне пришла в голову мысль, что узник в своем страдании видит какой-то непостижимый смысл.
И я увидел в нем воплощение этого казнимого и казнящего человечества.
Он вновь открыл глаза и посмотрел на меня строго и грустно. Я ожидал упрека; его не было. Взгляд выражал лишь безмерное сострадание. Каким бы безумным это ни казалось, в то мгновение он жалел меня, словно ему было ведомо мое смятение и он понимал и прощал его.
Я вышел сам и приказал вывести его наружу. Я надеялся, что таким, каким он тогда был — смешным, жалким и прекрасным, он пробудит великодушие у ненавидящей толпы. Я решил поначалу, что мой замысел удался, потому что нас встретило молчание. И тогда я призвал народ в свидетели:
— Я вывел его к вам с тем, чтобы вы знали, что я не вижу никаких оснований для его осуждения. Вот этот человек!
Крики и вопли:
— Распни! Распни его!
Я возопил сильнее, чем они:
— Тогда возьмите его! Распните сами! Я не вижу за ним вины!
Один из членов Синедриона, которого я не знал и имя которого осталось мне неизвестным, приблизился ко мне.
Очень тихо, тоном гораздо более грозным, чем крики толпы, он сказал с оскорбительным упорством и спокойствием:
— Светлейший господин прокуратор… У нас есть закон; согласно закону, этот человек должен умереть, потому что он выдает себя за сына Божия…
Он мог мне сказать гораздо яснее: «Римлянин, ты не имеешь права отказать в исполнении нашего приговора. В делах религиозных решаем мы; ты язычник, ты здесь для того, чтобы подтверждать наши решения, которых не понимаешь и не имеешь права обсуждать».
Я был готов идти в своем упорстве до конца и вернулся в преторию, надеясь найти у Галилеянина поддержку. Меня поразило странное обвинение старейшины: «Этот человек выдает себя за сына Божия». Его слова оказались созвучны учению галльских друидов, которое проповедовал Флавий: «Знаешь, господин, я уверен, что он Младенец, воплощение Бога всевышнего и благого, сошедшего к нам!» В то мгновение я желал, чтобы так было на самом деле, чтобы человек, которого я приказал бичевать, оказался поистине царем — не иудеев, но Неба и Земли. И чтобы он пришел мне на помощь.
Но я увидел истерзанного, истекающего кровью человека, обезображенного полученными им ударами. Я уже не понимал, где нахожусь, кто он и как мне следует поступить. Я потерял голову. Но вот он посмотрел на меня — я снова готов был поверить каждому его слову. Голосом, дрожащим от безумной надежды, я спросил:
— Откуда ты?
Я ждал, что он ответит:
— Из Назарета.
На лице Галилеянина появилась легкая улыбка, но он не ответил. Меня охватила бесконечная грусть. Я так хотел ему помочь, я протягивал ему руку; почему он отказывался протянуть свою и предоставить мне возможность его спасти? Какую ошибку мог я совершить, которая делала меня неспособным помочь ему, подобно безграмотному галльскому центуриону или раскаявшейся проститутке?
Удрученный, я покачал головой:
— Ты не отвечаешь… Знаешь ли ты, что я могу тебя распять?
Я тянул к нему руку жестом побирающегося нищего. Я упрашивал его изъявить желание спастись, позволить мне спасти его. Я всего лишь протянул руку, но этот жест вызвал у меня стон и болезненную гримасу. Плечо ныло все сильнее, пальцы затекли и я с трудом мог ими шевелить.
Иисус бар Иосиф смотрел на меня все с той же улыбкой и тем же состраданием. Его взгляд сосредоточился на моей одеревеневшей руке, словно он знал каждую ее кость, каждый мускул и каждый нерв, словно ему было ведомо, в каком именно месте я испытывал боль. Взгляд жег меня. Но он не сказал ни слова и не сделал ни одного движения. Боль в плече внезапно прошла, и я опустил руку. Я уже ничего не ожидал.
В той борьбе, которую я вел за его жизнь, подвергая опасности свою, он не пожелал прийти мне на помощь. Я хотел уже выйти, но его голос удержал меня:
— Ты не будешь иметь никакой власти надо мной, если тебе не будет дано свыше; вот почему тот, кто привел меня к тебе, совершил гораздо больший грех.
Уязвленная гордость вытолкнула меня наружу.
Крики и вопли.
Широким жестом, который почему-то не вызвал ни малейшей боли, я указал на Галилеянина:
— Вот ваш царь! Я не нахожу за ним вины и хочу освободить его!
Хор заголосил:
— Распни! Распни его!
— Вы просите меня распять вашего царя?
Мужество возвратилось ко мне одновременно с моим негодованием и гневом. Я больше не слышал издевательских насмешек легионеров, я больше не обращал внимания на выражение осмотрительной презрительности Лукана, я думал только о достижении конечной цели: вырвать у них человека.
Ко мне приблизился старейшина, который только что требовал от меня exequatur. Медоточивость в его голосе исчезла, и слова шипели, в то время как, охваченный ненавистью, он бросал мне возражение, которого я никак не ожидал услышать от благочестивого иудея, от фарисея:
— Светлейший господин прокуратор, у нас нет иного царя, кроме Кесаря! И если ты отпустишь этого человека, ты не поступишь, как друг Кесаря, ибо тот, кто называет себя царем, противится Кесарю!