– Вот и друга вам оставляю, – безжалостно добавил Ефимов. – Под вашу ответственность.
– Ну что вы! Мы недостойны! – Генис съязвил.
Попал я в жернова!
– Ну ладно, мальчики! – весело проговорила Марина. – Давайте о работе! Валеру я вечером заберу.
«Видимо, в бессознательном состоянии, как обычно!» – подумала, наверное, она, но не озвучила.
– Работа не убежит! – проговорил добродушный Петя Вайль.
Принес чай в тяжелых кружках. И мне дали! Слезы счастья затуманили взор.
– У тебя выступление завтра, в русском центре, в час дня! Ты помнишь? – Петя сказал.
Не забыли меня!
– …Но пойми нас правильно! – встрял язвительный Генис. – …Это вовсе не значит, что мы с тобой проведем это время… не разлей вода.
– О какой воде ты говоришь? – усмехнулся Вайль. – Вода, как видишь, его не интересует!
– Почему же? Я пью! – Я покорно глотнул чая из кружки.
– Ну ладно! – сказал Вайль – Ты подожди нас здесь час – и мы пойдем с тобой – и чего-нибудь проглотим!
– Или кого-нибудь! – язвительно вставил Ефимов.
– Ну… пойдем, Марина, в горячий цех, – сказал добрый Вайль. – Пока! – помахал он Ефимову. – А ты сиди здесь! – Это мне.
Они удалились. Ефимов, бросая меня, как-то заговорщицки подмигнул.
Я остался один. Все напоминало тут о Довлатове. Я вспомнил ранний, пустынный коктебельский пляж, быстро идущего мне навстречу по тихой жаре московского критика Сережу Чупринина:
– Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер!
– Как? Мы же встретиться с ним договаривались!..
– Вот так…
Нашел последнее (во всяком случае – ко мне) письмо Довлатова:
«Дорогой Валера! Твое поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой, и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато… Сборник может получиться замечательный…»
Хотели сделать с ним сборник – из уехавших и оставшихся. Океан между нами – но есть ли на свете люди более близкие, чем те, что подружились в конце пятидесятых на общем подъеме, общем веселье, пьянстве – и главное, на ощущении своей запретной для того времени экстравагантности, талантливости, почему-то вдруг оказавшейся не одинокой, а окруженной близкими, такими же веселыми и гонимыми талантами. Такое братство едва ли еще возникнет где и когда.
Смерть Довлатова не был такой уж неожиданной и для тех, кто жил с ним рядом, и даже для тех, кто жил здесь. Вся его жизнь – словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, грандиозной фигуры и яркой южной красоты, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за уже одиноким «полетом Довлатова», трагикомическими зигзагами его жизни. Как? Вылететь из университета – который прекрасно себе заканчивали и гораздо большие обалдуи, чем он, и становились «душой компании» в самых разных серьезных учреждениях, хоть и выпивающими и поглядывающими на студенток, но кто же без этого? «Кто не пьет – тот подозрителен», – говорили тогда. И лишь Довлатов не выдержал даже столь вольготных условий – и «улетел». И сразу – в армию!.. хотя большинство даже вылетевших как-то уворачивалось от сапог и портянок – пережидало, потом восстанавливалось в универе – и все прекрасно. И лишь он один загремел в армию, притом куда?! В лагерные войска, охранять уголовников! Да, это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя – его собственная кровь. И тот, кто пишет чем-то другим, просто обманывает. Или просто служит, или всего лишь развлекает. Довлатов, однако, не осуждал никого – чем и привлек любовь столь многих. Даже наоборот, чем более лукавую, ничтожную жизнь вел человек, тем больше уделял ему Довлатов своего внимания и таланта (талант любит тех, с кем он может проявиться наиболее ярко). Поэтому и круг читателей у него так широк – он обнимает, берет в друзья и людей вовсе не идеальных – как и сам рассказчик.
Помню давний звонок Сергея: «Валера! Нужно бы встретиться и поговорить. Я как раз сейчас на Невском. Фланирую по той стороне, куда прежде не допускались нижние чины».
Понятие «нижние чины» появилось у него после службы в армии. А несколько чопорный, изысканный стиль говорения был свойствен ему с самого начала, поднимал его из окружающего хлама.
В условленной точке, на углу Невского и улицы Восстания, издалека вижу его фигуру, возвышающуюся над всеми на Невском. При его приближении с некоторой досадой замечаю, что он движется в окружении низкорослой (особенно рядом с ним), слегка опухшей и помятой свиты, с едким ароматом затянувшейся многодневной гульбы. Ну что ж, король не может без свиты. Свита делает короля! Какая свита – такой король. Я понимаю, это его работа, эти люди будут в его рассказах очаровательно-смехотворно-абсурдны, нелепо-остроумны… А пока это материал, «руда». Но работа, пусть незаметная постороннему взгляду, идет: я-то чувствую это, и даже с некоторой завистью. Я-то зачем пришел? Здесь его кабинет, в котором дышит литература (пусть и с легким оттенком перегара), – в отличие от многих чопорных кабинетов, где не дышит ровно ничего.
Бессмысленному обществу высокоэрудированных пьяниц, окружавшему его, он дал жизнь, полную смысла и остроты, создал для них изящный, быстрый, легкий язык… Другого им было просто не осилить. Многие, многие наши общие знакомые стали «по Довлатову» жить и говорить. Он дал жизнь нашей аморфной среде, которая без него задохнулась бы в псевдоинтеллигентных банальностях.
Мы идем с ним по Невскому, высокопарно беседуя, и, поняв, что они больше не нужны, члены его свиты, измученные многодневным служением литературе, по одному с облегчением линяют.
Но оказывается, в голове Довлатова – всегда четкий маршрут (насколько он четок, я понял значительно позже). Мы оказываемся вдруг на кухне полуподвальной квартиры у бывшей Серегиной жены красавицы Аси Пекуровской. Зачем? Ведомо одному лишь ему. Ася болеет, куксится, у нее обвязано горло, она кашляет… Но мы почему-то сидим, не уходим. Чего «высиживаем»? Ведомо лишь ему одному. На дворе – грустные семидесятые, когда как-то вдруг развеялась праздничность шестидесятых, многие разъехались – кто в Америку, кто в Москву.
Посереди Асиной комнаты в детском манежике уже стоит, глазеет с любопытством Маша, дочь Аси и Довлатова, которую он не очень-то признает, уверяя, что у него слишком «мало энтузиазма», без которого дети не появляются.
Звонок в дверь. Приходит врач. Они уходят с Асей в комнату. Разговаривают с перерывами… «Теперь покашляйте!» Ася кашляет, потом что-то насмешливо говорит. Врач, глянув на нас, тупо сидящих на кухне, чему-то усмехнувшись, уходит. Ася, закрыв за ним, возвращается. Она и в болезни сохраняет главное свое качество – иронию. Придерживая рукой больное горло, смеется: «Знаете, что врач сказал? Сочувствую вам, у меня соседи такие же скобари!» Смеемся – но Довлатов как-то мрачно. Зачем сидим? Сочиняет очередной свой рассказ? Но вот эту историю рассказываю я. А он уже не расскажет…