Легкий в движениях, взведенный как пружина, бодрый, равнодушный к ночной прохладе и опьяненный тишиной пустынных улиц, Фима шел по улице, печатая шаг, словно в ушах его звучал марш. На мокрых улицах не было ни единой живой души. Город возложил на него миссию – защитить Иерусалим от самого Иерусалима. Тяжелыми, массивными выглядели в темноте дома, выстроившиеся в ряд, фонари были окутаны желтоватым бледным паром, у входа в парадные поблескивали номера домов, освещенные слабым электрическим сиянием, там и сям отражавшимся в стеклах припаркованных автомобилей. “Живем автоматически, – думал он, – жизнь наша комфортна, успешна, сплошная рутина из приемов пищи, финансовых операций, совокуплений, а душа тем временем все глубже погружается в жировые складки процветания, в общепринятые банальности; именно это имеется в виду в одном из Псалмов: «Отупело, как тук, сердце их». Сердце сыто, и нет ему дела до смерти, и самое сильное желание его – оставаться сытым и впредь. Вот здесь-то и корень трагедии Аннет и Ери. Это Дух смятенный долгие годы стучится понапрасну в неживые предметы, умоляет отворить давно запертые двери. Свистит саркастически сквозь щелочку меж передними зубами. Прошлогодний снег. Снег прошлогодний. И что нам до арийской стороны…
А вы, господин мой, премьер-министр? Что совершили вы в жизни своей? Что сделали вы сегодня? И вчера?”
Фима пнул пустую жестянку из-под пива или колы, и та поскакала вниз по переулку, перепугав кота у мусорных баков.
“Ты смеялся над страданиями Тамар Гринвич только потому, что из-за генетического каприза родилась Тамар с одним глазом карим и другим – зеленым. Ты презираешь Эйтана и Варгафтика, но, по сути, чем ты лучше их? Ты обидел без причины Теда Тобиаса, человека прямого, трудолюбивого, который не сделал тебе ничего плохого. Другой бы на его месте тебя и на порог своего дома не пустил. Уже не говоря о том, что благодаря его усилиям, благодаря вкладу Яэль у нас будут реактивные движители.
Что ты сделал с тем сокровищем, имя которому «жизнь»? Какую пользу принес? Кроме подписей под всевозможными воззваниями?
И если этого недостаточно, то ты ведь еще и огорчаешь своего отца, а он, по сути, содержит и тебя, и еще десятки людей. Услышав по радио о смерти арабского парня из Газы, которому наша пуля попала в голову, что ты сделал? Начал возмущаться формулировкой сообщения. А унижение, которое по твоей вине испытала Нина, подобравшая тебя, мокрого и грязного, на улице посреди ночи? Она ввела в свой дом, обогрела и накормила тебя, отдала тебе свое тело. А твоя ненависть к молодому поселенцу, у которого – если взять в расчет глупость правительства и слепоту масс – ведь не остается никакого выбора, только носить пистолет, потому что жизнь его и вправду подвергается опасности во время ночных поездок по дорогам между Хевроном и Вифлеемом. Что ты хочешь, чтобы он сделал? Подставил свою шею под нож убийц? А Аннет, господин защитник морали? Что ты сделал сегодня с Аннет? Которая доверилась тебе. Которая наивно надеялась, что ты облегчишь ее страдания, выслушав ее, она простерлась пред тобой, в точности как крестьянка простирается у ног старца Божьего в каком-нибудь православном монастыре. Единственная женщина в твоей жизни, что назвала тебя «брат мой». Никогда не повторится подобное благодеяние, которого ты удостоился, никогда женщина не назовет тебя «брат мой». Она полагалась на тебя, даже толком не зная, кто ты, доверилась тебе настолько, что позволила раздеть себя, уложить в постель, назвала тебя «ангелом», а ты переоделся в мантию святоши, прикрыл свое лукавство. А что уж вспоминать про кота, которого ты только что вверг в ужас. Вот он, итог твоих последних героических деяний, председатель Революционного совета, устроитель мира во всем мире, утешитель брошенных женщин. Да еще и на работу не явился по абсолютно лживой причине, и акт онанизма, незавершенный. Все твои итоги – моча, что плавает в унитазе, и похороны, устроенные таракану, впервые в истории почившему от грязи”.
С таким выводом Фима и миновал последний фонарь в самом конце переулка, который был также и концом жилого микрорайона, и концом Иерусалима.
От этого места и далее простирался пустырь – грязь да камни. Фима хотел было продолжить путь – по прямой, в самую глубь темени, пересечь вади, русло речушки, полноводной только в сезон дождей, подняться по склону горы, зайти настолько далеко, насколько позволят ему силы, выполняя возложенную на него миссию – ночной страж Иерусалима. Но из тьмы донесся лай собак, затем два одиночных выстрела, разделенных интервалом тишины. После второго выстрела задул западный ветер, принеся странные шорохи и запах влажной земли. А сзади, в переулке, раздались неясные постукивания, будто шел там слепой человек, нащупывая путь тростью. Мелкий дождик постепенно заполнял воздух. Весь дрожа, Фима повернул домой. Там, словно приговорив себя к каторжным работам, перемыл он всю посуду, включая и липкую от жира сковородку, тщательно протер кухонную стойку, спустил воду в унитазе. Только мусорное ведро не вынес, потому что было уже без четверти два и напал на него безотчетный страх, проложивший дорогу к нему в ночном мраке. Да ведь и на завтра надо было хоть что-то оставить.
12. Неизменное расстояние между ним и ею
Во сне он видел мать.
Серый, заброшенный сад, занимавший несколько невысоких холмов. Лужайки, высохшие от жажды, поросшие колючками. Иссохшие деревья и следы былых грядок. У подножия склона стояла сломанная скамейка. У этой скамейки он увидел свою мать. Смерть обратила ее в ученицу из религиозного интерната. Со спины она казалась совсем молоденькой, девочка-подросток из ортодоксально-религиозных кругов, в скромном, доходящем до щиколоток платье с длинными рукавами. Она шла вдоль ржавой трубы, по которой подавалась вода для полива. Через равные промежутки времени она наклонялась и открывала краны, подававшие воду дождевальным устройствам. Но дождевальные устройства не начинали вращаться, разбрызгивая воду, а испускали тонкую струйку буроватой жижи. Фима шел следом и закрывал каждый кран, который она открыла. Он видел только ее спину. Смерть сделала ее легкой и красивой, придала движениям изящество, но и некоторую детскую нескладность тоже. Это сочетание гибкости и неуклюжести можно видеть у маленьких котят. Он звал ее, окликал и полным русским именем Елизавета, и уменьшительно-ласковым Лиза, и ивритским именем Элишева. Понапрасну. Мать не обернулась, никак не ответила. И тогда он побежал. Через каждые семь-восемь шагов он останавливался, наклонялся и закрывал кран. Краны были мягкие и влажные, покрытое слизью, на ощупь будто медузы. И вытекала из них не вода, а вязкая, склеивающая пальцы жижа, подобная густой наваристой ухе. И хотя он бежал – трусцой, как бегают дети с избыточным весом, – хотя уже тяжело дышал, хотя звал ее, будя в сером пространстве печальное эхо, сдобренное иногда резким, высоким звуком, словно где-то лопнула струна, но так и не мог сократить расстояние до нее. И захлестнули его отчаяние и страх, что труба эта ржавая никогда не закончится. Но вот впереди показался лес, и мать остановилась. Обернулась. Прекрасное лицо – лицо убитого ангела, на лбу играют отблески лунного сияния. По ввалившимся щекам разлита скелетная бледность, зубы поблескивают в темноте, а вот губ нет. Белая коса – волокна сухой соломы. Черные солнечные очки, как у слепого, закрывают глаза. Там и тут из платья воспитанницы религиозного интерната торчат кончики проволоки, вокруг – засохшая кровь. На бедрах. На животе. На горле. Мумифицированный еж. Грустно кивнув, обратилась она к Фиме: “Смотри, что они с тобой сделали, дурачок”. И подняла сухую руку, чтобы снять черные очки. Охваченный ужасом, Фима отвернул голову. И проснулся.