В газете “Маарив” на второй странице сообщалось об арабском юноше из города Дженин, что на Западном берегу реки Иордан, который сгорел заживо, пытаясь поджечь военный джип. Газета писала, что арабская толпа, сгрудившись вокруг пылающего человека, не позволила военному санитару оказать бедняге помощь, эта же распаленная толпа всеми силами мешала израильским солдатам погасить огонь, по-видимому посчитав, что горящий парень – такой же солдат, один из них. Через несколько минут юноша сгорел в огне, который сам и зажег. Он издавал “жуткие крики”, пока не замолк, отдав Богу душу. И в противовес этому инциденту в городке Ор-Акива, что в сорока километрах от Тель-Авива, произошло настоящее маленькое чудо: пятилетний мальчик почти полгода пролежал в коме после падения с высокого этажа, врачи отчаялись ему помочь и перевели малыша в специальное лечебное заведение, где мальчику предстояло “в вегетативном состоянии” провести всю оставшуюся жизнь, до самого последнего вздоха. Но мать, женщина простая, не шибко грамотная, отказалась оставлять надежду. После того как врачи объявили ей, что у мальчика нет никаких шансов и только чудо, ниспосланное Небом, вернет его, женщина отправилась к прославленному раввину из города Бней-Брак, к которому за благословением стекались толпы верующих. Раввин повелел женщине нанять одного из учеников ешивы, отстающего от сверстников в умственном развитии, и велено было этому парню денно и нощно, без остановки читать прямо в ухо лежащему без движения мальчику страницу девяностую мистической Книги Сияния, комментирующую первую книгу Пятикнижия, начиная со слов “И сказал Авраам Всевышнему…” и до слов “И связан был в высшей степени с Ицхаком…”. А мальчика звали Ицхаком. И действительно, спустя четыре дня и четыре ночи мальчик начал подавать признаки жизни, и сегодня он жив-здоров, бегает наперегонки, и на устах его – молитвы и синагогальные песнопения, он уже учится в интернате с углубленным преподаванием религиозных предметов, получил особую стипендию и уже обрел славу юного гения, которого ждет великое будущее.
“Почему бы этому умственно отсталому ешиботнику не прочитать эту девяностую страницу из Книги Сияния прямо в ухо Ицхаку Рабину? Или премьер-министру Ицхаку Шамиру?” – подумал Фима, ухмыльнулся, но тут же рассердился на себя, капнув соусом на штаны.
В религиозной “Ятед Неэман” Фима проглядел заголовки, прочитал кое-какие злопыхательские размышления по поводу того, что население кибуцев уменьшается, ибо, по словам газетчика, вся кибуцная молодежь бродит где-то по Юго-Восточной Азии да в индейских Андах, заарканенная жуткими сектами.
И снова переключился на “Маарив”, на колонку известного публициста, в которой излагался совет правительству не мчаться сломя голову на всевозможные мирные совещания и конференции сомнительного толка, а сначала обновиться самим и нарастить весомый военный потенциал. Нельзя садиться за стол переговоров, пребывая на позициях слабости, в состоянии паники, оттого что над нашими головами занесен меч арабских массовых беспорядков. Мирные переговоры будут уместны, только когда арабы наконец постигнут, что нет у них ни политического, ни военного шанса, да и вообще никакого шанса, – вот тогда они приплетутся сами, поджав хвост, и станут умолять о мире.
В “Хадашот” он наткнулся на заметку, полную яда и едкой иронии: вместо того чтобы в свое время вешать нацистского преступника Эйхмана, пойманного в Аргентине, доставленного в Израиль и судимого здесь, нам бы следовало лучше предвидеть будущее, помиловать его, чтобы нынче воспользоваться его опытом и организаторскими способностями, потому что он вполне мог бы пригодиться тем, кто глумится над арабами и мечтает массово изгнать их в сопредельные страны, а уж по части геноцида Эйхман, и спору нет, был осведомлен как никто.
В субботнем приложении к “Едиот Ахаронот” Фима увлекся рассказом, иллюстрированным цветными фото, о страданиях известной в прошлом певицы, пристрастившейся к наркотикам, и именно теперь, когда она изо всех своих сил борется с этой пагубной напастью, бесчувственный и бессердечный судья отбирает у нее маленькую дочь, появившуюся на свет в результате бурного романа с известным футболистом, отказавшимся признать свое отцовство. По приговору судьи малышку передали в семью, которая за деньги будет заботиться о ребенке, хотя протестующая певица утверждает, что глава семьи, родом из Югославии, так и не завершил процесс перехода в еврейство и вполне возможно, что даже не совершил обрезание, как то предписывают еврейские традиции.
Фима долго шарил по карманам и уже почти отчаялся, но выудил-таки из внутреннего кармана куртки банкноту в двадцать шекелей, сложенную в несколько раз, которую отец его, Барух, незаметно сунул туда. Фима расплатился, стыдливо бормоча извинения, и вышел на улицу. Газеты он предпочел оставить на столе.
Выйдя из кафе, он ощутил, что на улице похолодало. В воздухе уже чувствовался скорый вечер. Растрескавшийся асфальт, железные ворота в потеках ржавчины, с выбитым словом “Сион”, вывески магазинов, мастерских, ешив, маклерских контор, касс взаимопомощи, выдававших беспроцентные ссуды нуждающимся, ряды мусорных баков вдоль тротуаров, далекие горы, открывавшиеся из запущенных дворов, – все постепенно окрашивалось оттенками серого. Время от времени в привычный гул улиц и переулков врывался колокольный звон – то высокий, то басовитый, то медленный, то прерывистый, то жалобный, то мелодичный; а то вдруг доносились звуки далекого громкоговорителя, стук отбойных молотков или глухо взвывала сирена. Но все эти голоса не могли заглушить тишину Иерусалима, постоянную, неизменную нутряную тишину, ту тишину, что можно услышать – если только захотеть – на дне каждого шума в Иерусалиме. Пожилой человек с мальчиком, видимо дедушка и внук, медленно прошли мимо Фимы.
Мальчик спросил:
– Но ведь ты говорил, что в сердцевине земли есть огонь, тогда почему же земля не теплая?
– Прежде всего, ты должен учиться, Иосл. Чем больше будешь учиться, тем больше будешь осознавать, что самое лучшее – задавать поменьше вопросов.
Фима вспомнил, как в его детстве бродил по улицам Иерусалима уличный торговец, старик, толкал перед собою тележку, кривую и скрипучую, – он покупал-продавал старую одежду и мебель. Навсегда врезался в память Фимы этот старьевщик, его пробирающий до костей, исполненный отчаяния голос, сначала долетавший издалека, с расстояния нескольких улиц, приглушенный, но приводящий в трепет вестник катастрофы, – голос, грозящий бедами, будто поднимающийся из самой преисподней. И медленно-медленно, словно торговец переползал на брюхе с одной улицы на другую, приближался этот вопль, хриплый, ужасный: “Ал-те за-хен!” И были в этих двух словах раздирающее сердце одиночество, отчаяние, мольба о помощи. Почему-то в памяти Фимы этот крик остался связан с осенью, с низкими облаками, с первыми дождями, прибивающими летнюю пыль, с шелестом сосен, окутанных тайной, с серым тусклым светом, с пустыми тротуарами и парками, предоставленными во власть ветра. Страх охватывал его от этого крика, он проникал в его ночные сны как последнее предупреждение перед бедою, которая уже на пороге. Долгое время он не знал смысла этих слов, “ал-те за-хен”, и был уверен, что наводящий ужас голос приказывает ему на иврите: “Ал-тезакен!” – “Не старей!” Однажды мама объяснила, что “алте захен” на языке идиш – это просто “старые вещи”. Но и после этого объяснения не оставило Фиму леденящее кровь предчувствие: само несчастье приближается к нему, стучится в ворота, о неизбежной старости и смерти предупреждает издали полным тоски воплем: “ал-те-закен!” – криком жертвы, уже познавшей всю меру несчастья, а теперь предупреждавшей других о том, что и их час близок.