И Фима отказался от идеи созвать всеобщий сбор.
Он вдруг решил сесть не туда, где сидела Яэль, рядом с Ури, а в отцовское кресло. И с удовольствием вытянул ноги, поставив ступни на низкую скамеечку, обтянутую кожей. Расположился поудобнее на мягком сиденье, принявшем его тело, словно спроектировано было кресло для него, по его меркам. Рассеянно дважды пристукнул тростью с серебряным набалдашником. Но когда все замолчали и посмотрели на него, ожидая, что он скажет, готовые исполнить любое его желание, излить на него свою любовь и приязнь, Фима улыбнулся самой сладчайшей своей улыбкой и изумленно воскликнул:
– Что это за тишина? Продолжайте.
Цви, Нина, Ури пытались втянуть Фиму в беседу, чтобы отвлечь его, этакий легкий обмен мнениями на темы, весьма близкие его сердцу, – например, о ситуации в Иудее, Самарии и на Западном берегу Иордана, о том, как отражают ее на итальянском телевидении, о важности американских усилий в налаживании арабо-израильских переговоров. Фима на эту удочку не попался, а ненадолго задумался о Барухе, лежащем сейчас в подвальном помещении в одной из многочисленных холодильных камер, напоминающих ячейки огромного улья для ушедших в мир иной иерусалимцев. Фима попытался прочувствовать пробирающий до костей холод, темень холодильной ячейки, подобную мраку, что царит на дне северных морей, густой черноте, обступающей лагерь китобоев. Но никакой боли не испытал он в сердце своем. Никакого страха. Воистину, на сердце у него было легко, и он почти уже видел забавную сторону в этом улье с железными сотами для мертвецов. Вспомнил рассказ отца о споре израильского управляющего железными дорогами и его американского коллеги, притчу о прославленном праведнике и грабителе с большой дороги, что обменялись верхним платьем. Он все еще чувствовал, что должен что-то сказать собравшимся. Но по-прежнему не имел ни малейшего понятия, что сказать близким друзьям. И это его молчание все истончалось, превращаясь в подобие вуали, прикрывающей лицо лишь наполовину. Он поднялся и направился в туалет, и там ему в который уже раз открылось, что отцовский унитаз смывается проточной водой из крана, надо лишь повернуть ручку, и можно включить или выключить воду, и нет нужды в состязании с неизменным унизительным поражением. Так что и эта неприятность снята с повестки дня.
Вернувшись, он присоединился к Дими, опустился рядом с ним на колени на ковер в углу комнаты и спросил:
– Знаешь ли ты легенду о материке под названием Атлантида?
– Знаю. Однажды я видел по телевизору передачу. И это не совсем легенда.
– А что же? Реальность?
– Конечно же, нет.
– Значит, не легенда, но и не реальность?
– Миф. А миф отличается от легенды.
– Где же находилась Атлантида?
Дими легонько крутанул глобус, мягко положив бледную ладошку на океан, пронзительно голубевший своими глубинами, рука оказалась между Африкой и Южной Америкой, и пальцы мальчика светились, точно призраки, озаренные встроенной в глобус лампочкой.
– Вот здесь примерно. Но какая разница. Это ведь все придуманное.
– Скажи, Дими, остается ли что-нибудь после того, как мы умираем?
– А почему нет?
– Ты веришь, что дедушка слышит нас сейчас?
– А что особенного в том, чтобы слышать.
– Но он может нас слышать?
– Почему бы и нет?
– И мы тоже можем его слышать?
– В мыслях. Да.
– Тебе грустно?
– Да. Нам обоим грустно. Но мы не расстались. Можно продолжать любить.
– Значит, можно не бояться смерти?
– Это же невозможно.
– Скажи, Дими, ты ужинал сегодня?
– Я не голоден.
– Дай мне руку.
– Зачем?
– Просто так. Чтобы почувствовать.
– Почувствовать что?
– Просто почувствовать.
– Хватит, Фима. Иди к друзьям.
И беседа оборвалась, потому что в комнату ворвался доктор Варгафтик, раскрасневшийся, задыхающийся, негодующий, словно явился он для того, чтобы немедленно, сию же минуту пресечь чинимые тут безобразия, а не чтобы выразить соболезнования. Фима вдруг увидел легкое сходство между доктором Варгафтиком и Давидом Бен-Гурионом, рычавшим на отца во время прогулки сорок лет назад. Вместе с доктором пришла и Тамар Гринвич, испуганная, всхлипывающая, вся источающая сочувствие. Фима встретил их, терпеливо принял и рукопожатия, и объятия, но так и не уловил, что они говорят. Губы его сами по себе в рассеянности бормотали:
– Ничего. Не страшно. Бывает. Случается.
Похоже, что и они не разобрали ни единого слова. И очень быстро получили по стакану горячего чая.
В половине девятого, вновь устроившись в отцовском кресле, умиротворенно скрестив ноги, Фима отверг йогурт и бутерброд с селедкой, которые Теди поставил перед ним. И отстранил руку Цви, пытавшегося положить ему ладонь на плечо. И отказался от шерстяного одеяла, которым Шула собиралась накрыть его колени. Коричневый конверт, который Нина достала из своего портфеля, Фима вдруг протянул ей и велел прочитать завещание вслух.
– Сейчас?
– Сейчас!
– Невзирая на то, что принято…
– Невзирая на то, что принято.
– Но, Фима…
– Сейчас, пожалуйста.
Поколебавшись, обменявшись быстрыми взглядами с Цви, с Яэль и Ури, Нина подчинилась. Извлекла из конверта два листка убористого машинописного текста. И в тишине, воцарившейся в комнате, принялась читать – сперва смущенно, затем голосом профессионала, ровным, суховатым. Поначалу подробно излагались детальные, педантичные распоряжения, касающиеся порядка похорон, дней поминовения, надгробного камня. А затем – о материальном. Борис Барух Номберг завещал разделить двести сорок тысяч американских долларов неравными частями между шестнадцатью организациями, учреждениями, объединениями, комитетами, чьи названия перечислялись в документе в алфавитном порядке, и рядом с каждым из названий указывалась завещанная сумма. Список возглавляла Ассоциация содействия религиозному плюрализму, а замыкала средняя школа, где ревностно изучали Священное Писание. После средней школы и перед подписями покойного, адвоката-нотариуса и свидетелей следовали строки: “Кроме имущества, что на улице Рейнес в Тель-Авиве, о котором будет сказано в Приложении, все, мне принадлежащее, переходит к моему единственному сыну Эфраиму Номбергу Нисану, которому ведомо умение отличать Добро от Зла. Выражаю надежду, что отныне и в дальнейшем он не удовлетворится тем, что умеет отличать Добро от Зла, а посвятит свои силы и таланты свои тому, что будет творить Добро, воздерживаясь, насколько это возможно, от всякого Зла”.
Перед подписями был еще один абзац, написанный от руки стремительным почерком: “Данный текст совершен и подписан в добром здравии и трезвом уме здесь, в Иерусалиме, столице Государства Израиль, в месяц мархешван, 5749 года от Сотворения Мира, он же – 1988 год в Летоисчислении Народов, он же – сороковой год не завершенного доселе Возрождения Независимости Государства Израиль”.