– Далеко, – ответил Билли.
– Так не пойдет, парень, – разозлился Моссер.
Тогда Билли достал револьвер. Это убедило фермера. Семьдесят два часа они ехали по дороге. Билли Куку уже начало казаться, что все хорошо. Его мама не умирала, а братья и сестры вдруг полюбили его… В этот момент Карл Моссер извернулся и напал на Билли. Его придуманный мир разрушился. Эта женщина и трое ее детей ненавидели его. Так же, как и все в этом мире… Он застрелил их и похоронил в той самой шахте, в которой отец похоронил когда-то его самого.
Билли еще долго ездил по дорогам Америки. Превратился в угрозу общества номер один. Его арестовали и казнили в газовой камере. Процедуру следствия пришлось максимально упростить, чтобы прекратить митинги против Кука. Редкий случай, кстати. Я про казнь в газовой камере. Таких всего несколько в истории Штатов было. Мой кофе уже совсем остыл. Я нехотя поднимаюсь и смотрю на дверь. Думаю о Микки. Он не похож на косоглазого Билли Кука. Вообще не похож.
Когда захожу в тату-салон, Микки сидит в той же позе, что и когда я выходила. Перед ним папка с рисунками, которую он первой запихнул к себе в рюкзак. Внутри лист с изображением пылающего в огне города. В центре его феникс и старательно выведенная надпись про мосты, которые кто-то там сжигает и что-то там они должны освещать. Если бы вы только знали, как я возненавидела эту надпись. Она каждый день, каждую минуту маячила у меня перед глазами. Я с ней не согласна. Нельзя сжечь все мосты. Как ни старайся, нельзя стереть себе память. Прошлое нельзя вычеркнуть. Оно изменяет тебя. Сжигает. Это мосты меня сжигают, а не наоборот.
– Ее последний рисунок, – поясняет он, указывая на этот листок. – Она могла бы стать великой художницей. Она пошла бы в колледж, и все было бы по-другому.
– А ты когда-нибудь что-нибудь рисовал? – спрашиваю я. Глубокий вдох. Опять не хватает воздуха.
– Не так, как она.
– Ты должен рисовать. Так она всегда будет жить. В тебе и твоих рисунках, – говорю я. Микки удивленно смотрит на меня, а потом переводит взгляд на тату-машинку, валяющуюся на столе. Она подозрительно напоминает паяльник. Из меня самый плохой в мире психолог.
Он поднимается с дивана и подходит ко мне. Я отступаю к двери. Он успевает схватить меня за запястье.
– Ты последний человек в моем мире, пожалуйста, не делай этот чертов шаг назад! – он говорит это с таким отчаянием в голосе, что становится страшно.
– Что, блин, вообще значит эта фраза?
– Не важно… – Микки осекается. – Просто, когда к тебе чуть ближе подходишь, ты все время делаешь шаг назад. Ты никогда не думала сделать татуировку? – спрашивает он.
– Нет, но, судя по всему, у меня нет выбора, – говорю я и иду к крутящемуся стулу в углу. Пододвигаю его к журнальному столику напротив дивана и сажусь.
– Есть. Я бы никогда не заставил тебя…
– Ты должен рисовать. Чтобы помнить ее, чтобы она продолжала жить… Короче, я всегда мечтала сделать татуировку, – говорю я и сажусь на стул.
– Сядь наоборот, лицом к спинке, – просит он.
Я послушно пересаживаюсь. Кладу локти на спинку и опускаю на них голову. Слышу, как Микки включает машинку. Звук как в кабинете стоматолога.
– Только я тебя умоляю, включи какую-нибудь музыку, – говорю я. Тишина – самое страшное орудие пыток. Нет ничего более гнетущего и пугающего. Где-то слышала, что все композиторы мечтают написать музыку к фильму ужасов, потому что ее не нужно писать. Когда по-настоящему страшно, звуки исчезают.
Он включает The Doors. Отлично. Эта пытка будет вечной. Микки осторожно задирает футболку и прикладывает к ней рисунок. Затем опускает ее назад и садится за журнальный столик. Оборачиваюсь. Он включает подсветку и по контуру переводит рисунок на полупрозрачную кальку. Точные и ровные движения. Линия за линией. Штрих за штрихом. Ему даже не требуется линейка, чтобы чертить контуры зданий. Кажется, что рисунок на кальке получается лучше, чем оригинал, хотя там нет деталей. Только контуры на полупрозрачном фоне. Моррисон успевает спеть три композиции, когда калька уже готова. Все это время вспоминаю детали жизни Билли Кука.
Во всем этом чувствуется такой дикий букет из самых черных в мире эмоций, что звуки буквально тают в вакууме. Я не слышу Моррисона и даже жужжания машинки, когда он впервые касается иглой моей спины. Это не больно. Попробуйте провести по руке гелевой ручкой – получатся те же ощущения. Только если один раз с нажимом провести по руке ручкой, ты не ощутишь ничего. А если тысячу? Если несколько часов подряд по твоей спине вычерчивают иглами контуры горящих зданий, феникса и пепла? Постепенно кожа грубеет и начинает выталкивать краску. Тогда Микки начинает забивать ее глубже. Кожа моментально реагирует, и на этих местах возникают подобия кровоточащих шрамов.
Я могла бы отказаться, но мне очень хочется почувствовать себя Бонни. Я буквально ощущаю ее присутствие. Если и есть в мире призраки, Бонни точно здесь. Она наблюдает за нами.
Вы знаете, когда я впервые села в автобус, то на планшете были загружены только три фильма. Все части «Матрицы». С того дня она стала моим любимым фильмом. Я все время вспоминаю эпизоды оттуда. Кадр за кадром. Сейчас я чувствую себя Персефоной, которая просит Нео поцеловать ее так, будто бы он ее любит. Сейчас я чувствую себя так, будто меня кто-то любит. В это очень сложно поверить. С каждым миллиграммом краски в моей коже я начинаю верить в эту иллюзию все сильнее.
Моррисон давно отыграл свои композиции по паре раз. Стереосистема сейчас транслирует что-то из тяжелого рока. За окнами рассветный туман. Такая, знаете, серо-лиловая дымка, в которой утопает город. Гаснут уличные фонари. Я больше не слышу буравящих звуков машинки для татуировок. Выгибаю спину. Руки за эти часы окончательно онемели. Я почти заснула, и теперь линзы мешают мне. Оборачиваюсь. Лицо Микки одеревенело. Понимаю, это самое глупое слово, которое можно было использовать, но оно самое точное. На нем нет мимики. Вообще никакой.
– У тебя устали глаза. Тебе нужно снять линзы и немного поспать, – говорит он.
– Обещаешь не смотреть? – спрашиваю я, надеясь на то, что все вновь вернулось на круги своя и призрак Бонни больше не витает в воздухе. Ну, может, он еще куда-то полетел? К родителям в гости, скажем. Микки никак не реагирует. Он не слышит меня и, похоже, не видит.
Я иду в ванную и задираю футболку. На спине теперь серо-черно-красное марево. Феникс в обломках разрушенного города. Сложно поверить в то, что эта спина моя. Вообще во все это сложно поверить. Я снимаю линзы, и мир приобретает очертания акварельного рисунка на мокром листе.
В эту ночь, вернее утро, он больше не привязывает меня к своей руке, но ложится рядом и прижимает к себе.
– Только не предавай меня, ладно? – говорит он.
– Смотря что ты имеешь в виду, – хмыкаю я.
– Не умирай и не убегай, – поясняет он. – Я буду искать. В обоих случаях.