Она опустила руку, не касаясь его.
— Их ведь кто-то нанес тебе, да? Вероятно, одновременно с кастрацией, не так ли?
Ви внутренне отшатнулся, но не отодвинулся от нее. Он терпеть не мог всю эту жалостливую женскую хрень, но дело было в том, что Джейн лишь выдала голые факты. Прямо, так что и он мог излагать факты прямо.
— Да, в то же самое время.
— Догадываюсь, что они являются предупреждением, так как они есть на твоей руке, твоем виске, на бедрах и чреслах. Я предполагаю, что они говорят об энергии в ладони, о втором зрении, и о проблемах с деторождением.
Он должен был быть удивлен ее гипер-дедукцией?
— Верно.
Ее голос стал тихим.
— Почему ты запаниковал, когда я сказала, что связала тебя, там, в реанимации. Они тоже связали тебя, да?
Он прочистил горло.
— Так ведь, Ви?
Он взял в руки пульт от телевизора.
— Хочешь еще что-нибудь посмотреть?
В полной тишине он щелкал каналы с фильмами.
— Меня стошнило на похоронах сестры.
Палец Ви застыл на пульте, остановившись на «Молчании ягнят»
[99]
. Он взглянул на нее.
— Серьезно?
— Самый неловкий, постыдный момент в моей жизни. И не только потому, когда это случилось. Меня стошнило на отца.
Как и Кларис Старлинг
[100]
на жестком стуле, перед камерой Лектора, Ви жаждал информации от Джейн. Он хотел знать о ее жизни все, от рождения — до настоящего момента, и он хотел бы узнать все прямо сейчас.
— Расскажи мне, что произошло.
Джейн откашлялась, как будто приготовившись к чему-то, и он не смог проигнорировать параллель с фильмом, как будто он был запертым в камере монстром, а Джейн — источником добра, скармливающая себя по кусочкам зверю.
Но ему нужны были эти знания, как нужна была кровь, для того, чтобы выжить.
— Что случилось, Джейн?
— Ну, видишь ли… мой отец очень верил в овсянку.
— Овсянку? — она не ответила, и он сказал: — Расскажи мне.
Джейн скрестила руки на груди и уставилась на свои ноги. Затем ее глаза встретились с его взглядом.
— Чтобы все было предельно ясно: причина, почему я тебе все это рассказываю, лишь в том, что ты расскажешь мне, что произошло с тобой. Услуга за услугу. Это как поделиться шрамами. Это как в летнем лагере, когда ты падаешь с двухъярусной кровати. Или, например, когда ты режешься о край алюминиевой банки, или ударяешься башкой, — она нахмурилась. — Окей… может быть это дурацкие аналогии, учитывая то, как ты исцеляешься, но это работает со мной.
Ви улыбнулся.
— Я понял.
— Я имею в виду, так будет честно. Я выдаю информацию — ты тоже. Договорились?
— Черт… — Но ему на самом деле надо было знать о ней все. — Думаю, что да.
— Окей. Так вот, мой отец и овсянка. Он…
— Джейн?
— Что?
— Ты мне нравишься. Очень. Хочу, чтобы ты об этом знала.
Она пару раз моргнула. Затем опять откашлялась. Боже, ей так идет румянец.
— Ты говорила об овсянке.
— Верно… так… как я уже сказала, мой отец был большой поклонник овсянки. Он заставлял нас всех есть ее по утрам, даже летом. Матери, сестре и мне приходилось давиться этой дрянью, ради него, а он всегда ждал, пока мы прикончим то, что было в наших тарелках, до конца. Он смотрел, как мы едим, словно мы играли в гольф и могли неправильно махнуть клюшкой. Я клянусь, он измерял угол наклона моего позвоночника и как я держу ложку. За обедом он обычно… — она замолчала. — Я прыгаю с места на место.
— Я могу часами слушать, как ты говоришь, не фокусируйся на мне.
— Да, но… фокус — это важно.
— Только если ты микроскоп.
Она слегка улыбнулась.
— Вернемся к овсянке. Моя сестра умерла в день моего рождения, в пятницу ночью. Похороны организовали быстро, потому что в ближайшую среду отцу надо было быть в Канаде, на презентации доклада. Позже я узнала, что он запланировал презентацию в тот день, когда Ханну нашли мертвой в своей постели, несомненно, он не желал, чтобы возникла какая-либо задержка. Как бы то ни было… в день похорон, я проснулась и поняла, что чувствую себя ужасно. Просто отвратительно. Я ничего не чувствовала, лишь тошноту. Ханна… только Ханна была настоящей в нашем доме, такая хорошая и красивая. Она обожала беспорядок, громкая, счастливая и… Я так любила ее, и мне была невыносима мысль, что мы закопаем ее в землю. Она бы ненавидела подобное заточение. Да… Как бы то ни было, мать съездила и купила мне на похороны одно из тех подобающих одеяний в черном цвете. Но проблема была в том, что на утро похорон, когда я его надела, мы обнаружили, что оно мне не подходит. Оно было слишком мало, и я понимала, что не могу в нем даже вздохнуть.
— Что обычно еще хуже действует на желудок.
— Вот-вот, но, несмотря на спазмы, я все равно спустилась к завтраку. Господи, я до сих пор помню, как эти двое смотрелись, сидя за разными концами стола, лицом друг к другу, но, не глядя в глаза. Мать была похожа на фарфоровую куклу, но бракованную: она была накрашена, при прическе, но, в то же время, что-то было не так. Помада была неподходящего цвета, румянец отсутствовал, из шиньона торчали шпильки. Отец читал газету, громко переворачивая страницы. Ни один из них не сказал мне ни слова.
— Так я сидела в своем кресле и не могла отвести глаз от пустого места за столом. И вот появляется тарелка с овсянкой. Мари, наша служанка, положила руку мне на плечо, когда ставила ее передо мной, и на мгновение, я почти сломалась. Но тогда мой отец со злостью хлопнул газетой, словно я — нагадивший на коврик щенок, я взяла ложку и стала есть. Я запихивала овсянку в себя, пока не начала давиться. А потом мы пошли на похороны.
Ви хотел прикоснуться к ней, он практически протянул руку. Но вместо этого просто спросил:
— Сколько лет тебе было?
— Тринадцать. Как бы то ни было, мы добрались до церкви, которая была битком заполнена, потому что все в Гринвиче знали моих родителей. Моя мать была отчаянно любезной, отец мужественно стоек, все было как обычно. Я помню… Да, я подумала тогда, что эти двое были такими же, как всегда, за исключением ужасного макияжа матери, и того факта, что отец играл мелочью в кармане пиджака. Что было на него совсем не похоже. Он ненавидел любой посторонний шум, и меня удивляло, что тревожный звон монет не беспокоил его. Наверное, лишь потому, что он контролировал этот шум. В смысле, он мог прекратить его в любой момент, как только захочет.