Если рассуждать с точки зрения колорита и формы, как делают художники, это была полоса песка на фоне полосы заката, окрасившего сцену мрачными оттенками мертвенно-зеленого, бронзового и желтовато-серого, но не тусклого, а в благородстве не уступавшего золоту. Ровные линии прерывал одинокий вытянутый силуэт дома. Он так близко подступал к воде, что сухие травы и камыши почти сливались с водорослями, однако куда больше удивлял верхний этаж, зиявший провалами и пустыми глазницами окон, словно скелет на фоне умирающего заката. Зато в нижнем этаже окон почти не было, их заложенные кирпичом проемы почти сливались со стеной. Лишь одно окно еще могло считаться таковым, и что самое странное — оттуда лился свет.
— Кому, скажите на милость, придет в голову жить в этой развалюхе? — воскликнул высокий, рыжебородый, богемного вида лондонец. Художник был молод, хотя борода его старила. В Челси его знали как Гарри Пейна.
— Возможно, призракам? — откликнулся его приятель Мартин Вуд. — Пожалуй, обитатели дома и впрямь на них похожи.
Удивительно, но шумный лондонец куда больше походил на провинциала, чем рассудительный и опытный местный художник, который поглядывал на молодого со снисходительностью старшего товарища. И впрямь, в облике местного живописца не было ничего примечательного: темная одежда, бесстрастное гладко выбритое лицо.
— Это знамение времени, — продолжил он, — вернее, ухода старых времен и упадка старых семейств. В этом доме живут потомки прославленного рода Дарнуэй, но мало найдется на свете бедняков беднее, чем они. Дарнуэи не в состоянии отремонтировать второй этаж и обитают в нижних комнатах, словно совы и летучие мыши. Впрочем, в доме хранятся семейные портреты, которые восходят ко временам войны Алой и Белой розы и считаются старейшими образцами английской портретной живописи. Меня пригласили оценить их художественные достоинства. Есть там один портрет, из самых ранних — так хорош, что мороз по коже.
— Меня продирает мороз при одном взгляде на эти руины, — заметил Пейн.
— Пожалуй, — согласился его товарищ.
Последовавшее затем молчание нарушил слабый треск камыша во рву, и художники, в обычной жизни вовсе не склонные к мистицизму, вздрогнули, когда темная фигура промелькнула вдоль берега, словно вспорхнула испуганная птица. Фигура принадлежала мужчине с черным саквояжем, вытянутым желтушным лицом и зорким взглядом, которым он подозрительно уставился на чужака.
— А, доктор Барнет, — произнес Вуд с облегчением. — Добрый вечер. Вы идете в дом? Кто-то заболел?
— В таком месте всегда кто-то болен, — буркнул доктор, — и порой серьезнее, чем им кажется. Сам воздух дома пропитан губительными миазмами. Не завидую я тому молодому австралийцу.
— Что за австралиец? — рассеянно спросил Пейн.
— Хм, — фыркнул доктор, — разве ваш приятель не рассказал? И надо же, какое совпадение — прибывает он именно сегодня. Какая-то мелодрама в старинном духе: наследник возвращается из колоний в разрушенный отчий замок! Имеется даже договор, согласно которому ему надлежит взять в жены деву, поджидающую его в башне, увитой плющом. Какой допотопный обычай! Удивительно, что в наши дни такое случается. Австралиец даже унаследует немного денег — хоть какое-то утешение.
— А что думает об этом сама мисс Дарнуэй в своей увитой плющом башне? — сухо осведомился Вуд.
— То же, что обо всем прочем, — ответил доктор. — В этом рассаднике суеверий не думают, а грезят и спят на ходу. Полагаю, она считает старый договор и мужа из колоний частью семейного проклятия. И даже если жених окажется горбатым одноглазым негром, одержимым манией убийства, она сочтет такой расклад достойным завершением мрачного семейного предания.
— Боюсь, после ваших слов мой лондонский приятель составит слишком мрачное представление о моих знакомствах, — рассмеялся Вуд, — а я-то собирался представить его своим друзьям! Художник просто не имеет права пройти мимо их семейных портретов. Впрочем, готов повременить, если австралийское вторжение в разгаре.
— Ради Бога, не отказывайтесь от этой идеи! — с чувством заметил доктор. — Все, что способно взбодрить их, облегчает мою задачу. Чтобы развеять здешнее уныние, одного австралийского кузена недостаточно. Я сам вас отведу.
Подойдя ближе, они обнаружили, что старый дом стоит на острове, окруженном рвом с морской водой, и пересекли его по мосту. На другой стороне моста лежала довольно широкая площадка или насыпь, в трещинах между камнями торчали колючие сорняки. В серых сумерках площадка казалась голой, и Пейн удивился, что небольшой клочок земли может так красноречиво передавать дух запустения. За каменным выступом, который образовывала площадка, под низкой тюдоровской притолокой, словно вход в пещеру, зияла открытая дверь.
Когда юркий доктор без церемоний завел их внутрь, на Пейна снова навалилась тоска. Он ожидал, что им придется подниматься в полуразрушенную башню по узкой винтовой лестнице, но первая же ступенька вела вниз. Миновав несколько коротких и ветхих пролетов, они очутились в просторных сумрачных комнатах, которые, несмотря на картины и пыльные книжные полки, больше напоминали замковые подземелья. То там, то тут свеча в старинном подсвечнике выхватывала из тьмы остатки былого величия, однако гостей поражал или скорее угнетал не искусственный свет, а бледное сияние света естественного. Пейн подошел к стене с единственным окном, низким и овальным, в прихотливом стиле конца семнадцатого века. В окне виднелось не само небо, а его отпечаток, тусклая полоса дневного света, отразившаяся от воды во рву под нависшим берегом. Пейн вспомнил волшебницу Шалот, которая видела мир только в зеркале
[89]. Здешней Шалот пришлось бы созерцать мир еще и перевернутым.
— Кажется, будто дом опускается не только метафорически, то и буквально, — глухо промолвил Вуд. — Его словно затягивает в трясину или в зыбучий песок, и скоро волны сомкнут над ним свою зеленую крышу.
Даже непрошибаемый доктор Барнет вздрогнул при молчаливом появлении того, кто выступил им навстречу. Ибо в комнате было так тихо, что гости не сразу осознали, что они не одни. Кроме них тут находились трое — неподвижные фигуры в темноте. Трое в черном, три черные тени. Белесый свет из окна упал на ближайшую к ним, выхватив из тьмы сероватое лицо в раме седых волос. То был дворецкий Вайн, оставшийся в доме in loco parentis
[90] после смерти старого чудака, последнего лорда Дарнуэя. Почтенный старец выглядел бы вполне благообразно, если бы не его единственный зуб: всякий раз, когда дворецкий открывал рот, гостей бросало в дрожь.
Вайн приветствовал доктора и его приятелей со старомодной учтивостью и проводил их туда, где сидели две другие фигуры в черном. Одна из них показалась Пейну весьма подходящей здешней унылой старине, ибо это был католический священник, который словно вынырнул из тайника, где прятался во времена гонений. Художник живо представил, как он бормочет молитвы, перебирает четки, звонит в колокола и совершает прочие печальные ритуалы, столь созвучные этому печальному месту. Сейчас он, кажется, предлагал утешение юной даме, хотя Пейн усомнился, что его слова могут кого-то утешить или ободрить. В остальном этот человек с простым невыразительным лицом не представлял собой ничего особенного, в отличие от девушки. Ее лицо никак нельзя было назвать простым или невыразительным. Оно выступало из окружавшей тьмы ее одежд и волос с почти невыносимой бледностью и поражало почти невыносимой красотой. Пейн глядел и не мог наглядеться, не ведая, что любоваться этим лицом ему предстоит до смертного часа.