– Я не думал, что доживу до такого, но все же… Есть в жизни вещи – и происшествия, от которых я предпочел бы держаться в стороне. Поэтому не спрашивайте моего мнения о том, кто, по-моему, может быть замешан или не может быть и почему. Возможно, я слишком стар, слишком щепетилен – все, что угодно, но для меня обсуждать, осуждать, перетряхивать чужое белье немыслимо. Видите ли, молодой человек, бывает грязь, при одной мысли о которой можно запачкаться, и участвовать в этом я не хочу.
Разумеется, в своем ответе Дмитрий Владимирович учтиво, но твердо поставил собеседнику на вид, что он как-никак расследует преступление и что грязь, о которой говорит князь, для него не более чем улика; но упрямый старик отказался обсуждать Киреевых и настоял-таки на своем.
«Все-таки он прав: в какой-то момент ты понимаешь, что просто возишься в грязи, которая забрызгала тебя с головы до ног… Все обязательно врут, и все чего-то недоговаривают. Киреев или Игнатьева? Или они сговорились, чтобы избавиться от надоедливой жены? У Георгия Алексеевича ведь очень шаткое алиби, впрочем, так же, как и у Марии Максимовны…»
– На сегодня, пожалуй, хватит, – промолвил следователь вслух, снимая свою шинель с крючка. – Если у меня к вам еще возникнут вопросы, где я могу вас найти, кроме вашей квартиры?
Иван Николаевич дал все необходимые пояснения, и, попрощавшись, Дмитрий Владимирович удалился.
Глава 14
Другая
На следующее утро Амалия неожиданно для себя пробудилась в половине восьмого, да так и не смогла заснуть. Она поворочалась с боку на бок, переложила подушки поудобнее, подтянула повыше одеяло – ничего не помогло. Сон, как неверный поклонник, удрал, не оставив адреса, – а Амалия уже по опыту знала, что если она не выспится, то целый день будет потом раздражительна и все станет валиться у нее из рук.
Смирившись с неизбежностью, она выбралась из постели, сунула ноги в домашние туфельки, накинула пеньюар и на цыпочках отправилась в детскую. Миша спал, умиротворенно посапывая во сне. Амалия постояла возле кроватки, чувствуя, как сердце ее превращается в один большой сгусток любви к сыну и к миру, и тихонько вышла.
«Надо бы распорядиться насчет завтрака… Ах! Пелагея Петровна опять забросает меня словами, значение которых я не понимаю… Помнится, когда я была совсем маленькая, в усадьбе у нас был повар, дедушка ему говорил просто: ну что, Емельян? Сегодня можно мясца какого-нибудь, да суп из раков, да чего-нибудь дамам на сладкое… И обед получался отличнейший, в семь блюд, не меньше. А вот если бы Емельян начал подробно расспрашивать – а какое именно консоме? а гарнир? а соус? то дедушка, пожалуй, его не понял бы…»
Она оказалась возле двери кухни и уже собиралась войти, но тут услышала голоса, доносившиеся изнутри, и остановилась.
– Мне кажется, хозяйка что-то подозревает, – говорила Соня.
– Да глупости, что она может подозревать-то, – возражала кухарка, чей сочный низкий голос трудно было перепутать с любым другим.
– Ну а вдруг она узнает?
– Что узнает, Соня?
– Да что княжна тут крутилась в ее отсутствие.
– Это Голицына, что ли?
– Ну да. Первый раз с Полиной Сергеевной приехала, а потом сама заявилась. И ах-ах-ах хозяину, поедемте, мол, в театр. Пьесу, мол, дают смешную.
– Тебе-то что, чудачка? Господам можно по театрам ездить, они люди свободные.
– Ты мне голову не морочь, Пелагея Петровна, – сказала горничная строго. – Видела я, как она на него смотрела.
– И как? Как, а?
– Да как на холостого.
– Ой, Сонька!
– Вот ей-богу! Стану я выдумывать, очень мне надо!
– А он что?
– Да хозяин так себя держит, и не поймешь сразу, что у него на уме. Но княжна так вокруг него вертелась, что он уж должен был сообразить, что к чему.
Кухарка вздохнула.
– Вот же стерва, а? – молвила она в сердцах. – Ведь она в семью лезет.
– Я одного не пойму: она ведь знает, что он не свободен, – сказала Соня. – Зачем же тогда кокетничает?
– Так хозяин-то наш всем вышел, – ответила Пелагея Петровна. – Собой хорош, да еще с титулом, и деньги есть. Вот и хочется княжне хвостом повертеть.
– Я боюсь, что хозяйке не по нраву придется, что я смолчала, – сказала Соня. – Она у нас молодая, но злопамятная.
– Да брось, добрая она, – успокоила горничную кухарка. – Счета никогда толком не проверяет.
– Добрая-то добрая, но иногда у нее такое выражение лица бывает, что спрятаться хочется, да так, чтоб не нашли.
– Ну тогда ты сама виновата, что смолчала. Рассказала бы сразу про княжну, и дело с концом.
– Сразу же видно, Пелагея Петровна, что ты дальше кухни не ходишь, – тоном упрека заметила Соня. – Знаешь, как хозяева дурные вести любят? Иные и побить за такие известия могут. Нет, ну хозяйка бы драться не стала, она не из таковских, но испортить мне жизнь могла бы.
– Тогда сделай так, – посоветовала Пелагея Петровна, – если княжна еще раз сюда заявится, скажи хозяйке, что ты, мол, вспомнила, что она и раньше тут бывала, но не к вам приезжала, а к господину барону. Если хозяйка умная – а она, по-моему, не дура, хоть и молода очень, – она поймет.
– А знаешь, – объявила Соня, подумав, – я так и сделаю! Только вот беда – с тех пор, как хозяйка вернулась, княжна сюда и носу не кажет…
Сочтя, что с нее достаточно, Амалия отошла от двери и бросилась обратно в спальню. Щеки у нее горели, лоб заливала волна жара, но когда баронесса Корф добралась до спальни и бросилась на кровать, ее стало мучить неотвязное ощущение холода, так что она зарылась в одеяло, даже забыв снять комнатные туфли.
Итак, предчувствие ее не обмануло: свекровь добилась ее удаления из Петербурга вовсе не по расположению к Киреевым и не из какого-либо доброго чувства, а лишь для того, чтобы ввести в дом княжну Голицыну, о которой Амалия знала только, что та увивалась вокруг ее мужа и, по выражению горничной, «смотрела на него как на холостого».
Амалии было чудовищно больно – так же больно, как тогда, когда умер ее отец, к которому она была очень привязана; вспоминая те страшные дни, она была уверена, что никогда уже не испытает в жизни подобного отчаяния, потому что тогда ее сердце просто разорвется. Но сердце не разорвалось, хоть и билось как безумное, и Амалия ощущала, как пульсирует кровь в висках.
Она даже не могла плакать – сил не оставалось. Несколько раз она ударила кулаком по подушке – и неожиданно услышала чей-то ужасный хриплый голос, бормочущий проклятья в адрес свекрови и ее сообщницы.
«Это же мой голос, – сообразила Амалия, – это я…»
Но какая-то микроскопическая часть ее существа, не охваченная отчаянием, упорно нашептывала ей, что она выглядит унизительно, недостойно, нелепо – и хотя волна горя, ощущения собственного бессилия и ненависти к тем, кто ее предал, накрыла молодую женщину с головой, Амалия все же пыталась бороться. Она тихонько заскулила, уткнувшись лицом в подушку, и неожиданно слезы полились потоком. Амалия плакала, и плакала, и никак не могла остановиться.