– Говорит, он наказывал ее за обычный смех. За смех!
– А отдыхающие почему об этом ничего не знали? – не выдержал Бабкин.
Дорис пожала плечами. Губы ее презрительно скривились, и еще до того, как Ян перевел ее слова, Сергей понял смысл ответа.
– Потому что мы прислуга. Нас можно не стесняться.
– Спроси, сообщала ли она все это полиции.
О да, выразительно кивнула Дорис, она сообщала об этом каждому, кто готов слушать. Полиция – продажные твари! Никто не защитит женщин, кроме них самих!
– Есть кто-нибудь еще, кто может подтвердить ее слова?
Еще как минимум одна девушка, убиравшая в номере Гавриловых.
– Хорошо, – сказал наконец Макар. – Переведи ей вот что. Мы частные сыщики, и Петр Гаврилов нанял нас, чтобы мы приехали сюда для расследования. Он оплатил перелет из Москвы, проживание и наш гонорар, и поверь, это не самая маленькая сумма даже для довольно состоятельного человека. Давай предположим, будто он и в самом деле убил свою жену. Но тогда зачем ему мы?
Если Илюшин рассчитывал смутить Дорис этим вопросом, он просчитался. В глазах ее мелькнуло мрачное удовлетворение человека, знающего ответ на вопрос прежде, чем тот прозвучал.
– Потому что он забыл, что сотворил это своими собственными руками, – отчеканила она. – Он залил в себя столько спиртного, что память утонула и теперь лежит на дне, а над ней плещется виски! Поэтому он и не трезвеет! Боится, что истина покажется наружу, как отмель во время отлива. Он просто прикидывается, чтобы не сойти с ума. Но если вы посмотрите ему в глаза, вы все увидите!
– Если я посмотрю ему в глаза, я увижу ретинопатию, – сказал Макар. – Нет, Ян, этого ей переводить не надо.
Катерина
Я помню день, когда родилась. Меня убеждали, что такого не может быть. Но откуда же взялся свет, который обрушился со всех сторон и ослепил меня так, что я кричала от страха, пока меня не приложили к груди моей матери?
Помню, как впервые увидела море. Андреас вынес меня на руках. Море было зеленое и синее, словно траву полили небом. От него я вся стала радостью и счастьем. Я гукала и подпрыгивала, а отец смеялся. «Смотри, – сказал он кому-то, – она не такая трусиха, как ее сестра».
Мне было полгода.
Помню, как Мина рассердилась. Я сидела на качелях, а она принялась сталкивать меня, чтобы покачаться самой. Я вцепилась в веревки, и тогда Мина размахнулась и влепила мне оплеуху – чего-чего, а силы у сестры всегда хватало.
От пощечины я свалилась назад – только ноги торчали вверх, как у курицы из кастрюли с бульоном. Мир перевернулся. В затылок ударило что-то твердое, а в глаза упало небо, и я замерла, рассматривая его. Прежде я всегда брякалась на живот. Оказалось, что если упасть на спину, падение может стать даром.
Из дома выбежали родители. Мать подхватила меня, стала ощупывать и кричать на сестру. Отец – тогда я еще называла его отцом, а не Андреасом – велел ей заткнуться. «Я сам ее накажу», – сказал он и увел Мину в дом.
Мне было три.
Лала, моя дикая бабушка, рассказывала мне страшные сказки. Потом она придумала их записывать. У нее был удивительный почерк – четкий, и все буквы с прямыми углами, увесистые и понятные, точно кирпичи. Я заставляла ее тысячу раз читать мне сказку о старике, который унес одну сестру в ледяное подземелье, а вторую наградил шубой и серебром. Я жалела, что у нас нет такого старика: пусть бы забрал Мину! Раз за разом лала читала, а я не сводила глаз со страницы с буквами, и однажды они все до единой сложились в слова, как будто я вспомнила то, что забыла прежде.
Лала хотела, чтобы мы сделали настоящую книгу. Книгу со сказками. Сама она не сумела бы изобразить даже червяка. К тому же у нее тряслись ладони. Стоило ей взять ручку и начать писать, пляска морщинистых пальцев прекращалась. Однако иллюстрации… нет, об этом смешно было и подумать.
«Ты будешь рисовать», – сказала лала.
У меня было восемь карандашей. Я изобразила снежного волшебника, и большую толстую дочку-злюку, и сундук с золотом. Это так захватило меня, что я не заметила, как пристально лала смотрит на меня.
Когда я закончила, она долго разглядывала мой рисунок.
Затем велела привести к ней моего отца.
В то время Андреас уже соорудил для нее отдельное жилище. В нашем доме на всех не хватало места. К тому же лала громко разговаривала по ночам, мешая спать, и пускала ветры – Мина валилась на пол от хохота и начинала подражать ей.
Не знаю, о чем она говорила с Андреасом. Но из следующей своей поездки в город он привез кисти и краски – гуашь, две большие коробки.
Первым делом я обмакнула палец в желтую баночку и облизала. Потом отплевывалась и полоскала рот под старухин хохот.
Затем нарисовала море. Оно получилось похожим на разлитое вино. Мне все равно понравилось. Да что там, я была в восторге! Не знаю, понимаете ли вы: я создала свое море, свое собственное – из предметов, на первый взгляд мало годившихся для этого. Это было волшебство: из маленького пузырька краски родились огромные волны.
Лала влепила мне подзатыльник.
– Ты не закончила нашу книгу, – сказала она и порвала кусок картона с моим морем.
У меня зубы стукнули так, что отдалось в ушах. Но я не заплакала. Я никогда не плакала.
Я уставилась на старуху, прямо в ее крошечные свирепые кабаньи глазки, и сказала, что буду рисовать то, что мне хочется.
И взялась за новое море.
Ух, как она разозлилась! Дождалась, когда я закончу, а затем порвала и второй лист.
Я молча взяла третий.
Что долго рассказывать? В тот день мы извели все краски, которые привез отец. Синий и зеленый быстро подошли к концу, и пришлось воспользоваться красным, а потом желтым и черным… Обрывки все копились и копились, мы со старухой молчали и только сопели, не глядя друг на друга, – я, бесконечно малюющая море, и она, ожидающая последнего мазка, чтобы порвать картину на клочки.
Коробку с карандашами старуха припрятала. Баночки с гуашью и акварелью пустели на глазах. Она ждала, когда у меня все закончится и я начну клянчить карандаши, чтобы заключить со мной договор: сначала иллюстрации, потом море. Лала была недобрая и капризная, как ребенок, но по-своему честная.
Когда я выскребла остатки со дна последней баночки, она, издеваясь, придвинула ко мне чистый лист бумаги. Краски больше не было.
На тарелке лежали яблоки и нож, которым старуха резала их на дольки. Я взяла нож и с усилием провела лезвием по руке, чуть ниже локтя, сверху вниз.
Разрез получился небольшой. Я обмакнула кисточку в выступившую кровь и принялась молча выводить волны.
Больно! И кровь подходит для рисования куда хуже гуаши. Капли стекали на юбку, я подумала, что мать оторвет мне голову за испачканный подол. Но что такое боль по сравнению со стуком коробки с карандашами, когда старуха шмякнула ее передо мной на стол и пробормотала: «Чокнутая!»