Потом я возвращаюсь домой.
Несколько часов рисую купюры. У меня получается все лучше и лучше. Их не приняли бы ни в одном магазине, но в пачке они будут почти неотличимы от настоящих. Андреас каждый вечер проверяет свое сокровище – это так же точно, как то, что он расчесывает своих коз прежде, чем расчесать и заплести волосы Мине.
Вечером я снова открываю свой дневник.
В нем сто двадцать восемь чистых листов. Я начала вести его сто двадцать восемь дней назад.
Сегодня вклеиваю новый лист. Сто двадцать девятый. На нем не появится ни одной строки.
Когда-то я пыталась переводить в слова то, что вижу, слышу и чувствую. Но очень скоро поняла, что множу вранье.
Понимаете, они ведь действительно были здесь – фавны и речные нимфы, и всегда пьяный Пан со своей флейтой, и раскосые дриады с шелестящими голосами. Вся эта земля испещрена невидимыми следами богов, а в воздухе вечно живет их дыхание. Почему они исчезли? Конечно, они ушли, но кроме того, миф съел их, растворил их, как море растворяет мертвые тела.
Многие думают, что, рассказывая истории о прошлом, они сохраняют память. Это правда лишь отчасти. Сохраняется очертание прошлого, его тень, но люди, реальные люди исчезают, разъеденные мифом, точно кислотой, и буковки разбегаются по странице, растащив их плоть и кровь.
Живые остаются в памяти. Мертвецы остаются на бумаге.
Я презираю буквы. Нет ничего более лживого. Само намерение записать свою жизнь уже вздорно: что ты знаешь о ней, ты, застрявший в сегодняшнем дне, как рыбешка в сети рыбака? Вокруг тебя плещется море, а ты болтаешься, стиснутый нейлоновой петлей, и думаешь, что это и есть твоя жизнь.
Меня все время возвращает к морю. Что же поделать, если оно – и начало, и конец, и путь, которым мы скоро пройдем.
Паром из города уходит дважды: в девять и в час дня.
Лучше бы успеть на девятичасовой. Тогда не придется искать жилье ночью.
Но здесь уж как повезет.
Только сначала мне нужно закончить с купюрами.
Паспорта уже нарисованы. С обложками я поступила совсем просто: купила в городе готовые, подобрав их под цвет тех, что спрятаны у Андреаса в шкафу. Мои копии зарыты в лесу: хранить их дома слишком опасно.
Завтра я перенесу их в пещеру.
У меня целых две тайны. Это слишком много. Если я не удержу хоть одну из них, меня убьют.
Глава 7
Греция, 2016
1
Илюшин поднялся рано утром и бесшумно собрался, стараясь не разбудить напарника. Бабкин так и спал за столом, где провел целую ночь с ноутбуком Ольги Гавриловой, пытаясь добраться до его содержимого.
После рассказа Дорис они опросили всех, кто работал в отеле. Илюшин допускал, что горничная врет. Быть может, Гаврилов обидел ее, или она из тех патологически лживых сочинителей сенсаций, которым важнее искупаться в лучах всеобщего внимания, чем сберечь чужую репутацию.
А внимания Дорис накануне хватило.
Безусловно, ей нравилось, что двое мужчин ловят каждое ее слово. Безусловно, обличительный пафос ее речей подпитывался ощущением принадлежности к угнетаемой группе. «Это проклятый мир, в котором мужчины бьют женщин! – выкрикивала она. – И не только бьют, но и насилуют! Да-да, насилуют!»
С каждым словом в черных глазах разгорался фанатичный огонь. Дорис выглядела так, будто вот-вот начнет скидывать с себя одежду, чтобы спровоцировать Бабкина с Илюшиным и подтвердить свою правоту.
«Мой бывший муж однажды чуть не избил меня. В последний момент он остановился, потому что был трусом! Трусы! Все мужчины – трусы! И насильники!»
Да, Дорис могла быть лгуньей, болезненно озабоченной одной темой.
– Не удивлюсь, если у нее дома хранится пара плеток и хлыст, – шепнул Бабкин.
– Не удивлюсь, если она сама себя ими лупцует.
Но какой бы неприятной ни была Дорис, это не имело отношения к ее свидетельству.
Бабкин с Яном отправились проверять новые показания, и по их озадаченным лицам, когда они вернулись, Илюшин все понял.
Еще две женщины подтвердили слова горничной. В отличие от нее они не придавали большого значения происходящему. «Люди часто дерутся, – сказала пожилая гречанка, пожимая плечами, – гораздо чаще, чем вы думаете. Здесь скучно. Почему бы не повеселиться?»
«Вы уверены, что Гавриловой было весело?» – спросил Бабкин.
Гречанка снова пожала плечами. «Мне все равно. Чаевые мне оставляла не она, а ее муж».
– Ладно, ссорились, – сказал вечером Бабкин, безуспешно пытаясь взломать пароль к Ольгиной почте. – Это не делает его убийцей. А как тебе заявление, что он нанял нас в приступе амнезии?
Илюшин молча нарисовал на листе бумаги кресло, а в нем желеобразную массу с щелочками глаз. Нет, ссоры с женой не делали Гаврилова убийцей. Но по его словам, они провели здесь безмятежные три недели, наслаждаясь обществом друг друга. Он клялся, что у его жены не было поводов сбегать.
Если это оказалось так далеко от истины, в чем еще соврал им Петр Олегович?
На этот раз Макар захватил с собой две бутылки воды и коробочку сока. В записке, оставленной Сергею, он быстро нацарапал: «Поброжу вокруг. С Гавриловым без меня не общайся».
Он шел по безлюдной дороге и представлял, как восьмого июня Ольга Гаврилова быстро крутит педали, и тапочки, в которых она выбежала из номера, едва не сваливаются с ее ног, и ветер треплет короткие волосы. Полиция прочесывала окрестности, но велосипед не нашла. Значит ли это, что они плохо искали, или что он возник на обочине уже после того, как все уверились в ее гибели?
«Зачем ты ехала к Димитракису?» – мысленно спросил Илюшин.
Нет ответа. Он слишком плохо представлял себе эту женщину. Вернее сказать, совсем не представлял. До вчерашнего вечера ему казалось, что она умная, насмешливая, стойкая, упрямая до твердолобости, никому не позволяющая себя обидеть. Очень увлеченная своим делом, а Макару импонировали люди, влюбленные в свою работу.
Но если Гаврилов ее бил, это все меняло.
Он нафантазировал не ту женщину.
Дойдя до того места, где накануне они нашли велосипед, Илюшин углубился в заросли. Вчера они прочесали окрестности метров на двести вокруг. Ни тапочек, ни разорванной пижамы, ни других улик, на которые рассчитывал Бабкин.
Зачем же он сегодня шарится по этим кустам, обдираясь об можжевельник?
«Возможно, мне это просто нравится».
Илюшин усмехнулся. Да, ему здесь нравилось. Он слушал долетавший издалека шум прибоя, и надрывные крики чаек, и стрекот цикад, он вдыхал запах трав, поднимавшийся снизу, как будто мяту, и лавр, и эвкалиптовые листья с тимьяном бросили на разогретую чугунную сковороду. Он улавливал нежную горечь лаванды, хотя ему нигде не встречались ее сиреневые цветки. Кое-где в нос ударял пряный диковатый аромат шалфея.