– О боже! – воскликнула я. – Какими же софизмами вскормлено ваше сердце, или, вернее, как же слаб мой ум! Неужто игрока нельзя презирать? О Леони, отчего вы, у кого так много силы, не употребили ее на то, чтобы побороть самого себя ради ваших ближних?
– По-видимому, – отвечал он с горькою усмешкой, – оттого, что я плохо понял жизнь; оттого, что самолюбие было мне плохим советчиком. Ибо, вместо того чтобы выйти на сцену роскошного театра, я взобрался на такие подмостки, где гуляет вольный ветер; ибо, вместо того чтобы провозглашать мнимо моральные сентенции и играть героические роли, я, желая развить свои мускулы, забавлялся тем, что выказывал чудеса силы и ловкости и ходил по натянутой проволоке. Да и это сравнение никуда не годится: у канатного плясуна есть свое тщеславие, так же, как оно есть у актера-трагика и у оратора-филантропа. У игрока же его нет: им не восхищаются, ему не хлопают и не завидуют. Его победы столь кратковременны и сопряжены с таким риском, что едва ли стоит о них говорить. Наоборот: общество его осуждает, пошляк его презирает, особливо в те дни, когда он проигрывает. Все его фиглярство сводится к тому, чтобы хорошо держаться, чтобы прилично пасть на глазах у кучки корыстолюбцев, которые даже на него не смотрят, настолько их напряженная мысль поглощена совершенно иным. Если в краткие часы удачи он и находит некоторую отраду, удовлетворяя заурядную страсть к роскоши, то эта дань, которую он воздает людским слабостям, весьма непродолжительна. Вскоре он неумолимо принесет в жертву эти минутные детские радости всепожирающей страсти своей души той адской лихорадке, которая не позволяет ему и дня прожить так, как живут другие люди. Его тщеславие? У него на это нет времени. Ведь у него есть дела поважнее! Разве ему не приходится терзать свое сердце, кружить себе голову, пить собственную кровь, истязать свою плоть, терять свое золото, думать о том, стоит ли жить, то все заново созидать, то все разрушать, то скручивать в жгут, то рвать на куски, то рисковать всем, то отыгрывать монету за монетой, то прятать в кошелек, то снова швырять поминутно на стол? Спросите у моряка, может ли он жить на берегу, у птицы, может ли она быть счастлива с обрезанными крыльями, у человеческого сердца, может ли оно не волноваться.
Игрок, стало быть, преступник не сам по себе: преступником почти всегда его делает положение в обществе; он губит или бесчестит свою семью. Но представим себе, что он, подобно мне, живет на свете один, не имея ни привязанностей, ни родственных уз достаточно тесных, чтобы о них можно было говорить, что он свободен, предоставлен самому себе, пресыщен или обманут любовью, как со мной это нередко случалось, – и вы будете сокрушаться по поводу его заблуждения и будете сожалеть, что он родился не сангвиником и не тщеславным, а желчным и малообщительным.
Откуда пошло, что игрока причисляют к флибустьерам и разбойникам? Спросите у правительств, почему они извлекают часть своих доходов из такого постыдного источника? Они одни повинны в том, что вводят в жесточайшее искушение тех, кто одержим беспокойством, кто ищет выхода в роковые часы отчаяния.
Если страсть к игре сама по себе не более постыдна, чем другие наклонности, она самая опасная из всех, самая жестокая, самая неодолимая, самая печальная по своим последствиям. Игрок не может не покрыть себя позором, причем за довольно краткий срок.
– Что до меня, – продолжал он более мрачно и несколько приглушив голос, – выдержав долго такую тревожную, лихорадочную жизнь с тем рыцарским героизмом, что лежал в основе моего характера, я в конце концов тоже дал себя совратить; иными словами, душа моя мало-помалу износилась в этой бесконечной борьбе, и я утратил стоицизм, с которым я когда-то встречал удары судьбы, переносил лишения ужасающей нищеты, терпеливо восстанавливал свое былое состояние, начиная порою буквально с гроша, ждал, надеялся, подвигался осторожно, шаг за шагом, затрачивая иной раз целый месяц на то, чтобы возместить однодневный проигрыш. Такова была моя жизнь в течение долгого времени. Но, устав страдать, я наконец стал искать, помимо собственной воли, помимо добродетели (ибо у игрока, надо сказать, тоже есть своя добродетель), иные средства, чтобы поскорее вернуть себе утраченные ценности; я начал занимать и с той поры погубил себя.
Поначалу, попав в некрасивое положение, жестоко страдаешь; затем к нему, как и к любому, привыкаешь, забываешь о нем, и острота его притупляется. Я поступал как все игроки и моты: я сделался вреден и опасен для друзей. Я стал накликать на их головы беды, которые долгое время отважно обрушивал на свою собственную. Я сделался преступен: я стал рисковать своей честью, а потом – жизнью и честью моих близких, подобно тому, как вначале я рисковал своим состоянием. Игра ужасна тем, что не дает вам уроков, которые предостерегали бы от повторения прошлых ошибок. Она всегда приманивает вас! Золото, что никогда не истощается, вечно у вас перед глазами. Оно идет за вами по пятам, оно зазывает вас и говорит: „Надейся!“, причем порою держит свое обещание и возвращает вам смелость, восстанавливает к вам доверие и как будто откладывает срок вашего бесчестия; но бесчестие уже совершено с того самого дня, когда честь была сознательно поставлена под угрозу.
Тут Леони опустил голову и впал в мрачное отчаяние. Признание, которое он, быть может, собирался мне сделать, замерло у него на устах. Видя его пристыженным и грустным, я поняла, что бесполезно его бить его же собственными софизмами, подсказанными ему сильным душевным смятением; об этом позаботилась уже его собственная совесть.
– Послушай, – сказал он, когда мы примирились, – завтра я закрываю двери дома для всех моих сотрапезников и уезжаю в Милан, где я еще должен получить довольно крупную сумму, которая мне причитается. А ты покамест побереги себя, поправляйся, приведи в порядок все счета наших кредиторов и приготовься к отъезду. Через неделю, самое большее через две, я вернусь, чтобы заплатить долги и забрать тебя, и мы уедем, чтобы зажить вместе, куда ты захочешь, и навсегда.
Я поверила всему, согласилась на все. Он уехал, и дом был закрыт. Я не стала ждать своего окончательного выздоровления, чтобы привести все в порядок и просмотреть счета наших поставщиков. Я надеялась, что Леони напишет мне по приезде в Милан, как он мне и обещал. Больше недели он не давал о себе знать. Наконец он сообщил мне, что рассчитывает наверняка получить значительно большую сумму денег, чем мы должны, но что он вынужден пробыть в отсутствии три недели вместо двух. Я покорилась. Через три недели я из нового письма узнала, что ему придется ждать поступления нужной суммы до конца месяца. Я впала в уныние. Одна в этом огромном палаццо, где, во избежание назойливых визитов приятелей Леони, я вынуждена была прятаться, опускать шторы на своем окне и выдерживать своего рода осаду, снедаемая тревогой, больная и слабая, погруженная в самые мрачные размышления и терзаемая всеми угрызениями совести, какие только способны пробудить несчастье, я не раз помышляла о том, чтобы положить конец своей незавидной жизни.
Но мучения мои на этом не кончились».
13
«Однажды утром, когда, как мне казалось, я сидела одна в большой гостиной, держа на коленях раскрытую книгу, куда и не думала заглядывать, вблизи послышался шорох, и, очнувшись от своего забытья, я увидела отвратительную физиономию виконта де Шальма. Я вскрикнула и собралась было его выгнать, но он рассыпался в извинениях, храня почтительный и вместе с тем насмешливый вид, и я как-то не смогла найти нужного ответа. Он заявил, что вторгся ко мне с разрешения Леони, который писал, что поручает ему непременно осведомиться о моем здоровье и известить о нем. Я не поверила подобному предлогу и хотела ему об этом сказать, но, упредив меня, он заговорил сам с таким вызывающим хладнокровием, что я уже не могла выставить его за дверь, не позвав слуг. Он, видимо, решил ничего не понимать.