— Я вроде еще не говорил тебе об этом? — угрюмо спросил Джек после долгого молчания, в ходе которого он дожевывал сэндвич: могло показаться, что ему на ум внезапно пришло что-то очень важное.
Артур задумался. Неужели он… Да может ли быть такое? Вид у него серьезный. В чем дело-то? Вроде бы никто не мог сказать Джеку про мои похождения. Или все-таки кто-то из любителей сунуть нос в чужие дела настучал? Но кто? И много ли он знает? Что-то Джек нынче утром невесел.
— О чем ты, старина? — спросил Артур, завинчивая флягу.
— Да ничего особенного. Просто на днях ко мне подошел Роббо и сказал, что на следующей неделе переводит меня в ночную смену в штамповальный цех. У них там людей не хватает, нужен еще один наладчик. Неделя ночью, неделя днем.
— Вот гад, — посочувствовал Артур, решив, что в данных обстоятельствах говорит то, что нужно. — Мне очень жаль, Джек.
И тут же понял свою ошибку. На самом-то деле Джек был только рад переводу.
— Ну, не знаю, — протянул он. — Денег будет побольше. Бренда недавно присмотрела новый телевизор, и теперь я, пожалуй, смогу себе позволить его купить.
Артур протянул ему сигарету со словами:
— Пусть так, но с кем мне теперь поговорить в перерыв?
Джек рассмеялся, хотя лицо его странным образом сохраняло хмурое выражение.
— Ничего, справишься. — Он легонько хлопнул Артура по плечу. — Ладно, увидимся.
Вспыхнул сигнал: перерыв закончился.
Мне просто везет, говорил себе Артур, запуская станок, слишком везет в этом мире, так что, пока есть возможность, надо пользоваться удачей. Вряд ли Джек уже сказал Бренде, что его переводят в ночную смену, но держу пари, когда скажет, она умрет от смеха — слишком уж хорошая новость. Может, на выходные и не увидимся, зато буду приходить к ней каждую ночь, а это даже лучше. Бабка, фартук, станина. Готово. Бери деталь, вставляй новую заготовку, поглядывай время от времени, чтобы размер был нужный, а то я терпеть не могу, когда сварганишь свою тысячу, а проверяющие вернут ее тебе назад. Сорок пять шиллингов на дереве не растут. Бабка, фартук, станина, ходовой вал — и так, пока руки не онемеют. Живо, еще живей. Вынуть — вставить, проорать, чтобы поскорее подъехала тележка, увезла сделанное и подкинула новые заготовки, отметить очередную сотню, не обращая больше никакого внимания на вонь или приводные ремни над головой, от которых при первом появлении на фабрике, когда мне было пятнадцать лет, в глазах зарябило: болтаются, перекручиваются, визжат, дергаются в разные стороны, как команды Роббо-десятника. Тяжелая жизнь, но надо держаться, исходить потом, чтобы заполучить свои несколько фунтов, сходить с Брендой куда-нибудь выпить, а потом в постель или на тропинки и лесные прогалины в Стрелли, мимо большого жилого комплекса, где у Маргарет, моей сестры, есть дом, в котором она живет с тремя детьми и никчемным мужем, и дальше — туда, где стоит покосившаяся пастушья хижина, которую я знаю с детства, уложить Бренду на солому и заняться любовью, чего нам обоим уже давно не терпится. Но прочь, прочь все это, иначе станок снова заклинит, и я не буду знать, что с этим делать, и работа остановится. Время летит, и все идет как по маслу, и так оно и должно быть, потому что я сделал очередную пару сотен и готов идти домой, чтобы чуток отдохнуть и почитать «Дейли миррор» либо поглазеть на то, что осталось на девчонках-купальщицах в «Уик-энд мейл». Бренда, Бренда, жду тебя не дождусь. А как же иначе, цыпленок, если ты такая сладкая и любвеобильная. А вот нож, его надо заточить. Отдам Джеку после обеда, пусть займется. Его это совсем не обрадует, но скоро он перейдет в ночную смену, что тоже его не обрадует, потому что мы с Брендой будем скакать в постели и во всех уголках, какие только найдутся. Полощутся юбки, и сплетаются ноги, и плевать, что в Стрелли-вудс становится все холоднее.
В тот момент, когда оказываешься за воротами фабрики, ты перестаешь думать о работе. Но самое занятное заключается в том, что ты не думаешь о ней и стоя за своим станком. Ты начинаешь день, тщательно вытачивая и шлифуя металлические цилиндры, но постепенно твои движения становятся автоматическими, и ты забываешь и про станок, и про быструю работу твоих рук и плеч, и про то, что обтачиваешь и сверлишь металл на площади, не превышающей пятитысячной доли дюйма. Шум дрезин, снующих взад-вперед по проходу, и оглушительный грохот ремней с их круговым вращением — все это уже через полчаса перестает воздействовать на твое сознание, никак не влияя на качество работы, и ты забываешь былые стычки с десятником и обращаешься мыслями к тому приятному, что у тебя когда-то было в жизни, и тому, на что надеешься в будущем. Если станок в порядке — мотор работает без перебоев, клапаны тугие, матрицы какие надо — и ты сумел поймать подходящий ритм движений, ты доволен, и до конца дня витаешь в облаках. А вечером, когда, по правде говоря, чувствуешь себя так, словно тебе на плахе кости дробили, погружаешься в уютный мир пабов и веселых девчонок, который в один прекрасный день даст тебе пищу для новых заоблачных мечтаний, какие возникают за токарным станком.
Чудесны вещи, которые ты вспоминаешь за токарным станком, вещи, казалось, забытые и невозвратимые, нередко такие, какие тебе хотелось бы навсегда оставить в прошлом. Время летит, летит, пока ты, не замечая его, топчешься на полу, пропитанном машинным маслом, и работаешь как черт: ты живешь в прекрасном мире картин, что мелькают у тебя в сознании, как в волшебном фонаре, часто раскрашенных в какие-то яркие, полыхающие, немыслимые цвета, — мире, в котором память и воображение обретают полную свободу и проделывают с твоим прошлым и, возможно, будущим акробатические фокусы, амок, порождающий различные, но неизменно радостные видения. Как сказал по поводу сидения в сортире капрал: это единственное время, когда у тебя есть возможность подумать, а если продолжить его высказывание — думаешь ты о всяких приятных и чудесных вещах.
Когда в тот день Артур вернулся к работе, ему для выполнения нормы оставалось выточить всего четыреста цилиндров. Если постараться, то можно уменьшить скорость, но он никак не мог успокоиться, ему очень не хотелось нарочно замедлять движения, пока вся работа не будет сделана и каждый цилиндрик, отполированный до блеска, не ляжет в ящик рядом со станком. Он справился с этими четырьмя сотнями за три часа и оставшееся время собирался приятно провести в хорошо скрытом ничегонеделании, прикидываясь, будто чем-то занят, например смазкой станка или болтовней с Джеком, к которому явился якобы для того, чтобы тот наточил инструменты. Не высовывайся, повторял он про себя, приступая к первой сотне и неторопливо укладывая изделия в ящик. Не дай этим ублюдкам прищемить тебе яйца, как говаривал Фред, когда служил на флоте. Что-то про карборундовое колесо — так это звучало, когда он старался выговорить название на латыни, но совет в любом случае хорош, пусть даже мне он ни к чему. Я никому не позволю прищемить себе яйца, потому что ничем не хуже других, хотя, когда дело доходит до этого вшивого избирательного бюллетеня, что мне суют в руки, часто хочется сказать, куда его засунуть, — мне-то он вовсе ни к чему. Но если мне скажут: «Артур, вот тебе сотня килограммов динамита и новенький плунджер, подними на воздух эту фабрику», я так и сделаю, потому что оно того стоит. Дело. Я бы рванул в Россию или на Северный полюс, уселся бы и ржал, как лошадь, над тем, что сотворил, любовался бы, как прекрасной лунной ночью в воздух взлетают все эти десятники, и станки, и сверкающие велосипеды. Не то чтобы я что-то имел против них, просто иногда накатывает такое чувство. Что касается меня, то пусть весь мир летит в тартарары, лишь бы я был вместе со всеми. Правда, перед тем неплохо бы выиграть тысяч девяносто. Но мне хорошо живется, мне на все наплевать, и жаль было бы потерять Бренду со всем, что у нее есть, особенно сейчас, когда Джека переводят в ночную. А он и не против, потому что рад и лишней деньге, и переменам. И я рад, и Бренда, знаю, тоже рада. Все рады. Мир порой бывает очень хорош, если, конечно, не давать слабину, не позволять этим ублюдкам выеживаться с карборундумом.