– Напротив театра, – ответила Анна, хотя ответа и не требовалось.
– Именно! – Художник поднял вверх указательный палец правой руки. – Это ли не знак свыше? И еще: где же открывать музей Дали, если не в театре, если Дали прежде всего театральный художник. Картины картинами, но как быть с мебелью, с инсталляциями, с афишами, в конце концов? Сам Дали – это театр, скажу я тебе. И все, все – и горожане, и мэрия, и мировая общественность – понимают, что Дали в этом вопросе надо слушать и потакать. И только Мадрид ничего не хочет слушать и понимать! Подавай ему оригиналы! И главное, они давят потому, что понимают: Дали, в конце концов, отступит. Дали некуда деваться. Дали объявил строительство делом своей жизни, и Дали просто обязан пойти до конца. Боже! Гала будет вне себя!
– Люди будут рады увидеть подлинники, – робко предположила Анна.
– Ты считаешь? – Художник впервые взглянул на нее с неподдельным интересом.
– Ну, конечно. – Девушка оживилась и на мгновение даже забыла, с кем разговаривает. – Представляете, вы приходите в Прадо и светитесь от ожидания, и спешите, и даже нервничаете. Вы уже практически начали испытывать удовольствие, вы уже смотрите на шедевр, а потом читаете указатель и понимаете, что перед вами всего лишь копия «Менин». Неужели вы не будете разочарованы? Вы шли на свидание к самому Веласкесу, а его от вас спрятали.
– Оу! – Дали замер и теперь смотрел на Анну с уважением. Она упомянула Веласкеса лишь потому, что он первый пришел на ум. Но теперь девушка вспомнила: Веласкес для Дали – вершина мирового искусства. Кажется, он говорил, что полотна Веласкеса – это «золотая россыпь точных, выверенных решений».
– Пожалуй, из тебя выйдет толк. – Художник энергично кивнул и, не делая паузы, спросил: – Почему ты пишешь церковь?
– Хочу отправить рисунок в Академию Мадрида.
– Считаешь, тебя примут?
Анну смутила бесцеремонность художника:
– Надеюсь…
– Покажи холст! – Никаких «пожалуйста» и «разрешите». Разве может кто-то отказать Дали? Видимо, кроме мадридских чиновников, никто. Анна послушно встала и открыла мольберт, который лежал у стены.
Художник бросил один короткий взгляд:
– Городской пейзаж, и только.
– Да я, собственно… – Анна хотела возразить, что именно это она и собиралась написать: городской пейзаж и только.
– Как тебя звать?
Она думала, Дали никогда не спросит.
– Анна.
– Просто Анна, просто пейзаж! – Дали хлопнул ладонью по столу так, что его бокал с остатками вина едва не опрокинулся.
Анна вздрогнула, но поспешила ответить:
– Анна-Мария Ортега Буффон.
– Другое дело! – Маэстро кивнул и небрежно махнул кистью руки в сторону картины: – Ну и где же, позволь спросить, здесь Анна-Мария Ортега Буффон? Это просто картинка, которую может написать кто угодно, владеющий кистью и красками. Где твоя индивидуальность? Где стиль? И что, черт возьми, ты хочешь делать? Просто рисовать или зарабатывать деньги?
– Я… – Анна растерялась. Пока что ее амбиции не простирались дальше мечтаний об учебе. – Я не знаю.
– Вся эта галиматья о том, что художник должен быть голодным, – сущий бред! Я никогда не собирался жить в нищете. И я понимал, что для этого надо стать особенным, отличаться от всех. Можно ли это сделать, рисуя обычную церковь?
– Наверное, нет. – Анне показалось, что она еле пискнула, но художник услышал.
– Вот и я о том же. – Вид у него был внушительный и назидательный. – Считаешь, я стал бы Дали, если бы просто рисовал горы Кадакеса? Никогда. Первые же картины кричат о том, что Дали – это Дали. Взять хотя бы мой «Автопортрет с шеей Рафаэля»
[5]. Вспомни, какие там краски. Неужели натуральные? Кому нужна эта скучная натуральность! Лиловый с оранжевым, на мой вкус, гораздо интереснее. Лиловое море, оранжевые горы Кадакеса, сама деревушка будто размыта на заднем плане. А мое лицо? Ты помнишь эту неестественную бледность, эту пронизывающую меланхолию? Это был год смерти моей матери
[6] – конечно, я не мог веселиться. Но естественная цветовая гамма и не могла передать достаточной удрученности. Я нанес на себя грим матери, чтобы казаться еще бледнее, еще печальнее. И получил должный эффект. Первая же выставка принесла дивиденды. Хотя Дали тогда был еще подражателем. Что-то среднее между неоимпрессионизмом и полукубизмом. Что ж, я искал себя и всегда верил, что найду. Но искать тоже надо с умом. И не водиться абы с кем. Гарсиа Лорку и Бунюэля, с которыми я познакомился в столице, так никогда не назовешь. Но представь, что было бы, если бы мы вместо «Андалузского пса» и «Золотого века»
[7] представили публике какую-нибудь ерунду вроде «Мадрид – любовь моя»? Нас никто бы не знал, имена канули бы в безвестность. А вот мертвый осёл на рояле, разрезаемый бритвой глаз, морские ежи под мышками у девушки, голые груди – все эти скандальные образы заставили о нас говорить и критиков, и публику. Зрителям приходилось ломать голову над немыслимой логикой совмещения. И пусть многие не поняли и осудили, но цель была достигнута: о нас узнали и нас запомнили.
– Что-нибудь еще, сеньор Дали? – Официант подошел убрать опустевшую посуду.
– Пожалуй, возьмем по супу. Мне гаспачо, ей, – он кивнул на Анну, – консоме. Мы тут надолго.
Надолго? Анна не решилась возразить. Мелькнула тревожная мысль об отце. Да и не мешало бы узнать, куда запропастилась мать. Не дай бог в своем горе сделает что-то ужасное. В конце концов, Анна тоже виновата перед ней. Могла бы подумать о том, что человек в таком состоянии сам не свой. Может наговорить такое, что вовсе не думает. Наверняка она уже пришла домой, и ждет Анну, и беспокоится. Но как она может сказать об этом Дали? Да и что сказать? «Извините, мне пора?» И уйти? Отказаться от общения? Нет! Она никогда себе этого не простит! А если что-то случится дома? Тоже не простит… Видимо, сомнения как-то отразились на лице девушки, потому что художник спросил:
– Не любишь консоме? Зря! Ты должна попробовать именно так, как ест Гала. Она предпочитает вкушать его ледяным, а все, что она делает, – божественно.
– Конечно! – Анна кивнула. Она не собиралась оспаривать первенство жены художника во всем. – Я немного взволнована состоянием своего отца. Он болен и остался совершенно один дома.
– Сходи проведай и возвращайся. Я подожду, – милостиво разрешил художник.
– Я из Жироны.