О Юрии Тынянове:
«…Это был человек необыкновенного душевного веселья, которое сказывалось решительно во всем — и прежде всего в тонком остроумии. <…> Шуточные стихи, пародии, меткие, запоминающиеся эпиграммы легко “вписываются” в тыняновский облик, потому что это был человек, дороживший ощущением легкости, живого общения, беспечности, свободы, обладавший редким даром перевоплощения, смешивший друзей и сам смеявшийся до колик, до упаду» (Вениамин Каверин);
«Вообще в нем не было ни тени ученого педантства, гелертерства. Его ум, такой разнообразный и гибкий, мог каждую минуту взрываться целыми фейерверками экспромтов, эпиграмм, каламбуров, пародий и так свободно переходить от теоретических споров к анекдоту, к бытовому гротеску. Недаром его связывала крепкая дружба с такими мастерами изощренного светлого юмора, как Михаил Зощенко и Евгений Шварц» (Корней Чуковский).
О Евгении Поливанове, в котором карнавальность была сгущена до такой степени, что Бахтин в сопоставлении с ним начинает казаться пересушенным экземпляром антропоморфного гербария:
«Человек это был необычайно странный, склонный к озорству и мистификациям. Например, ему ничего не стоило во время занятий со студентами выйти из аудитории, спуститься со второго этажа, где проходили занятия… <…> подняться по водосточной трубе и появиться в окне к великому удивлению студентов» (из воспоминаний ученика Е. Д. Поливанова К. Н. Арбузова; дополнительный колорит этой оконно-водосточной истории придает то обстоятельство, что Поливанов был однорук).
Об уже упоминавшемся Викторе Шкловском:
«…мысль Шкловского всегда облечена в образ, метафорична, обильно уснащена поэтическими сравнениями — неожиданными, остроумными, часто парадоксальными; колкими и точными афоризмами, столкновением неравноправных членов сравнения… Смелый, мощный, бурный, ироничный, философичный, острый и остроумный, он — лирик» (Ираклий Андроников).
Олицетворением изящного юмора был и самый «профессорообразный» «опоязовец» — Борис Эйхенбаум. В одной из шуточных «элегий» Лидии Гинзбург эта черта его характера обрисована следующим образом:
Его удел не грубый смех,
Ему на случай ссор и сшибок
Дана тончайшая из всех
Академических улыбок.
Маловероятно, чтобы эти качества Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума мгновенно улетучивались, как только они попадали на заседания ОПОЯЗа и маска хмурой учености омрачала их неожиданно ставшие тоскливыми лица. Напротив, всё говорит о том, что деятельность ОПОЯЗа протекала исключительно в карнавальной атмосфере. К сожалению, подробных описаний «опоязовских» заседаний в интересующем нас аспекте не сохранилось. Мемуаристы куда больше обращали внимание на то, что на них звучало, чем на сопутствующую дискуссиям обстановку. Однако с помощью простейших соответствий мы без труда можем восполнить этот пробел.
С начала 1920-х годов петроградские формалисты составили ядро Государственного института истории искусств. Естественно, что характерный для ОПОЯЗа стиль поведения стал господствующим и в стенах этого учебного заведения. Вот что пишет Лидия Гинзбург: «В ГИИИ сохранились некоторые традиции раннего ОПОЯЗа: традиция неакадемичности, иронического отношения к “профессорству”, присущего не только Шкловскому, но и Эйхенбауму, Тынянову». Ее же дневниковые записи тех лет позволяют более зримо воссоздать атмосферу проводимых в институте кружковых и семинарских занятий, которые моделировались по образцу опоязовских собраний: «Сегодня — забавное воскресное заседание. Пожаловал Шкловский, а вместе с ним буйные староопоязовские традиции. Председательствовавший Тынянов взобрался на стол. Шкловский кричал ему: “Юрий Николаевич, ты председатель? Так не сиди на столе, а то вернется Жирмунский — что он скажет?”».
На ежегодных институтских вечерах неизменно исполнялся так называемый «гимн формалистов», которому также нельзя отказать в богатой «смеховой культуре».
Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать земли вращенье.
Дурак! Зачем он не напился, —
Тогда бы не было сомненья.
Так наливай, брат, наливай!
И все до капли выпивай!
Формальный метод и вино —
Вот все, что в жизни нам дано!
О форме, милое дитя,
Оставь пустые пререканья.
В литературе форму чтя,
В бутылках чтим мы содержанье.
Пускай враждебный нам constrictor
Шипит уверенно и люто…
Так ave, Шкловский, ave, Виктор,
Formalituri te salutant!
За тех, кто был не раз освистан,
Но не сдался и создал нас, —
Священный тост за формалистов —
Мы пьем за старый ОПОЯЗ!
Стремление к иронии, юмору и пародии пронизывает не только бытовое поведение, но и сугубо научные исследования формалистов. Это очевидно для всякого, имеющего даже очень напряженные отношения с чувством юмора, но хоть раз открывавшего страницы «опоязовских» литературно-теоретических работ.
Поэтому критические стрелы, пущенные Бахтиным по адресу ОПОЯЗа, приписывание этому кружку «хмурой серьезности» нужно рассматривать не как высказывание, которому можно доверять, а как привычно-бессознательную дискредитацию главных научных оппонентов, табельное дискурсивное оружие в перманентной информационной войне. Кроме того, есть ощущение, что Бахтин приписывает «опоязовцам» ряд собственных юношеских качеств, среди которых не последнее место занимали избыточная серьезность, стремление вести себя в соответствии с такой ролевой моделью, как, допустим, Вячеслав Иванов (представить Бахтина выступающим, подобно Виктору Шкловскому, вместе с футуристами невозможно, зато вообразить его среди гостей знаменитой «башни» на Таврической улице в Санкт-Петербурге проще простого).
Впрочем, деятельность «Омфалоса», если вычесть из нее чопорно-молчаливое присутствие Бахтина-младшего, носила карнавальный характер без каких-либо оговорок. Так, участники этого кружка любили писать пародийные стихи, в которых высмеивались почти все художественные направления эпохи. Но если в Вильно жертвами поэтических «издевательств» друзей-гимназистов были конкретные активисты Серебряного века, угадываемые вполне однозначно, то в Петербурге, как уточнял в переписке с Эджертоном Лопатто, к ним «прибавились придуманные лирики: Онуфрий Чапенко (“Рябиновка”) — дитя Бахтина (естественно, Николая. — А. К.), при моем участии целая книга лирики: помещик, патриот, наследник Фета. <…> Петр Лыков — экзотика, пародии на Брюсова, Гумилева и подобных (“Ласкали негры самок крокодилов, И отдавались женщины слонам”), Мирра де Скерцо (дамская поэзия, ломания Ахматовой)» и многие другие, которых, сокрушался Лопатто, «сейчас не вспомнить».
Куда прочнее в его памяти, что вполне естественно, удержались карнавальные маски, которые были созданы им самим (не совсем только ясно, какие из них возникли в Петрограде, а какие в послереволюционной Одессе, где «Омфалос», фактически распавшийся в 1916 году, будет на время реанимирован): «Федор Шпунт — купчик, денди, ученик Брюсова. Потогонов — околоточный надзиратель. <…> Пробужденный к сознательности негр. <…> Самуил Шмуклер из Белой Церкви, фармацевт. <…> Генерал Кондрашкин (В. Кн. Константин Константинович). <…> Дьячок Козявка из Вшивого Холма… <…> и пр.».