Чтобы отвести возможные упреки в оторванности ретроспективного взгляда на роман от конкретных нужд советской литературы, Бахтин берет на вооружение ленинские высказывания о том, что новая социалистическая культура появится на основе критической переработки наследия прошлых эпох. Перефразируя их, он пишет: «Без углубленного понимания специфических особенностей художественного использования слова в классических образцах романного жанра, как “Дон-Кихот”, “Симплицис-симус”, “Гаргантюа и Пантагрюэль”, “Жиль-Блаз”, роман великих английских юмористов (Филдинг, Смоллетт, Стерн)», совершенно невозможно продуктивное «критическое усвоение литературного наследства в области стилистики романа». И добавляет, развивая исходный тезис: «Без принципиального философского изучения особенностей “социально-языкового сознания”, воплотившего себя в этих образцах европейского романа, вопросы языка и стилистики современного романа не могут быть подняты на должный уровень». Тех же, кому эти уроки по изучению старых текстов покажутся недостаточными, Бахтин утешает известием, что им подготавливается «к печати книга по стилистике советского романа», где порожденные анализом литературной архаики постулаты найдут воплощение в животрепещущих злободневных разборах.
Несмотря на обещания чего-то принципиально нового, бахтинское «Слово в романе» крепкой пуповиной связано с предшествующими текстами Бахтина, особенно с «Проблемами творчества Достоевского». Возьмем, например, основное положение трактата, согласно которому «роман как словесное целое — это многостильное, разноречивое, разноголосое явление», своеобразие которого достигается сочетанием «подчиненных, но относительно самостоятельных единств (иногда даже разноязычных) в высшем единстве целого: стиль романа — в сочетании стилей; язык романа — система “языков”». Это, как нетрудно заметить, перелицованная характеристика полифонии: и слово «стиль», и слово «язык» вполне можно заменить в только что приведенной цитате на слово «голос» — в содержательном отношении практически ничего не изменится.
Демонстрируя свою постоянную приверженность к варьированию одного и того же, Бахтин на разные лады повторяет стартовые определения романа, подсвечивая их знакомыми по книге о Достоевском музыковедческими метафорами и сопоставлениями. «Роман, — почти заклинает он данную жанровую категорию, — это художественно-организованное социальное разноречие, иногда разноязычие, и индивидуальная разноголосица. Внутренняя расслоенность единого национального языка на социальные диалекты, групповые манеры, профессиональные жаргоны, жанровые языки, языки поколений и возрастов, языки направлений и партий, языки авторитетов, языки кружков и мимолетных мод, языки социально-политических дней и даже часов (у каждого дня свой лозунг, свой словарь, свои акценты), — эта внутренняя расслоенность каждого языка в каждый данный момент его исторического существования — необходимая предпосылка романного жанра: социальным разноречием и вырастающей на его почве индивидуальной разноголосицей роман оркеструет все свои темы, весь свой изображаемый и выражаемый предметно-смысловой мир. Авторская речь, речи рассказчиков, вставные жанры, речи героев — это только те основные композиционные единства, с помощью которых разноречие вводится в роман; каждое из них допускает многообразие социальных голосов и разнообразие связей и соотношений между ними (всегда в той или иной степени диалогизованных). Эти особые связи и соотношения между высказываниями и языками, это движение темы по языкам и речам, ее дробление в струях и каплях социального разноречия, диалогизация ее — такова основная особенность романной стилистики, спецификум ее».
Современное литературоведение, настаивает Бахтин, вместо ориентации на многоголосое целое романа занимается методологическими подменами, сводящимися к двум основным типам. «В первом случае вместо анализа романного стиля дается описание языка романиста (или — в лучшем случае — “языков” романа); во втором — выделяется один из подчиненных стилей и анализируется как стиль целого». Но в обоих случаях исследователь «как бы транспонирует симфоническую (оркестрованную) тему на рояль», то есть затыкает рот всем носителям романных голосов, кроме субъективно выбранного счастливчика, который получает эксклюзивное право исполнить сольную партию.
Кустанайское сочинение Бахтина вместе с тем полемически направлено против тех, кто считал возможным «признать роман (и, следовательно, всю тяготеющую к нему художественную прозу) нехудожественным или квазихудожественным жанром» (такую позицию, например, отстаивал Густав Шпет, заявлявший, что «современные формы моральной пропаганды, роман — не суть формы поэтического творчества, а суть чисто риторические композиции»).
Бахтин, отрицая подобный нигилизм, подчеркивал, что «роман — художественный жанр», а «романное слово — поэтическое слово», пусть и не укладывающееся «в рамки существующей концепции поэтического слова», восходящей еще к Аристотелю.
В чем же принципиальная разница между словом в романе и словом в поэзии? «В поэтических жанрах в узком смысле, — проводит разграничительную линию Бахтин, — естественная диалогичность слова художественно не используется, слово довлеет себе самому и не предполагает за своими пределами чужих высказываний. Поэтический стиль условно отрешен от всякого взаимодействия с чужим словом, от всякой оглядки на чужое слово» (термин «оглядка» Бахтин, как мы помним, широко использовал и в своих предыдущих работах). Не удовлетворяясь музыковедческим лексиконом, чреватым ненужными семантическими вольностями, Бахтин вводит в свои рассуждения космологические образы. Их использование помогает ему дать такое определение: «Язык поэтического жанра — единый и единственный птолемеевский мир, вне которого ничего нет и ничего не нужно. Идея множественности языковых миров, равно осмысленных и выразительных, органически недоступна поэтическому стилю».
Прозаик-романист, наоборот, выражает «галилеевское языковое сознание, отказавшееся от абсолютизма единого и единственного языка, т. е. от признания своего языка единственным словесно-смысловым центром идеологического мира, и осознавшее множественность национальных и, главное, социальных языков, равно могущих быть “языками правды”, но и равно относительных, объектных и ограниченных языков социальных групп, профессий и быта». Автор романа, поясняет Бахтин, «принимает разноречие и разноязычие литературного и внелитературного языка в свое произведение, не ослабляя их и даже содействуя их углублению (ибо он содействует обособляющему самосознанию языков). На этом расслоении языка, на его разноречивости и даже разноязычии он строит свой стиль, сохраняя при этом единство своей творческой личности и единство… <…> своего стиля. Прозаик не очищает слов от чужих ему интенций и тонов, не умерщвляет заложенных в них зачатков социального разноречия, не устраняет те языковые лица и речевые манеры (потенциальные персонажи-рассказчики), которые просвечивают за словами и формами языка, — но он располагает все эти слова и формы на разных дистанциях от последнего смыслового ядра своего произведения, от своего собственного интенционального центра».
Установив, что романный жанр начинает жить только тогда, когда в него входят «разноголосица и разноречие» и «организуются в нем в стройную художественную структуру», Бахтин дает первичную и, надо признать, очень расплывчатую классификацию основных «композиционных форм ввода и организации разноречия в романе».