Особую ценность воспоминаниям Г. И. Мозжухиной придает и то, что в них нет житийной елейности. Из них мы можем узнать, что Бахтин вовсе не был окружен атмосферой всеобщего почитания, обусловленной осознанием его неоспоримого интеллектуального превосходства. Говоря об отношении к Бахтину тех, с кем она непосредственно училась, Г. И. Мозжухина сообщает: «Михаила Михайловича недолюбливали в классе. Он был очень требовательным, а годы были голодные. Военные годы. Нам, ученикам, приходилось ездить за торфом, отапливать школу… Было очень сложно. Строгость и жесткая дисциплина была причиной нелюбви. <…> Один раз класс устроил подобие “саботажа” — нарушили дисциплину. Он не выдержал и ушел с урока. Нас в классе было больше 30 человек, далеко не все хорошо учились. А у Бахтина — очень высокие требования. Хотя те, кто учился хорошо, с ним сближались. Мальчишки из десятого класса с ним дружили. Михаил Михайлович умел увлечь. <…> У Бахтина во время уроков не было реакции на весь класс. Он не добивался, чтобы все его слушали, как заставляли другие учителя, вещал для тех, кому это было нужно. Но с дисциплиной был строг. А требовал и того больше. <…> Он общался с нами, как с равными, никогда не было пренебрежения. Однажды я рассказывала “Медного всадника”. Стою у стола, а он сидит за ним (он редко сидел, обычно вел урок стоя)… Я начинаю читать: “Люблю тебя, Петра творенье…” и вдруг слышу, что Михаил Михайлович причмокивает. Это было его одобрение. Когда он причмокивал во время ответа, значит, доволен учеником. Мне показалось, что Петербург много значил для него… Когда мы проходили “Евгения Онегина”, он давал нам самим разобраться в поэме, в героях. Ленский нам нравился больше. Потому что, в отличие от агрессивного Онегина, он представлялся более романтичным. А потом Бахтин рассказывал, как Пушкин смотрел на Ленского, доказывал, что Пушкин не признавал Ленского за писателя…»
Есть в воспоминаниях Г. И. Мозжухиной и уникальные свидетельства о «домашней экономике» Бахтиных. Поскольку учительского жалованья в трудное военное время не хватало для налаживания приемлемого быта, например, для закупки нужного количества дров, Елена Александровна «варила сахар плиточками и продавала на рынке». Но и это, подчеркивает Г. И. Мозжухина, не спасало Бахтиных от скудного существования: «жили они бедно».
Покидая Кимры, Бахтин пригласил Г. И. Мозжухину помочь упаковать вещи. Благодаря этому у нее появилась возможность изучить бахтинское жилье «изнутри». Вот что она поведала о нем спустя годы: «Мне запомнился закопченный потолок комнаты (сама комната была большая) и книги… Одни книги. Я заметила, что бытовых предметов в комнате мало. Разве что сундук запомнился. И книги, книги» (складывается впечатление, что и в Невеле, и в Витебске, и в Ленинграде у Бахтина была одна и та же комната: скудно обставленная, но максимально «книгонаполненная»).
Разумеется, в воспоминаниях Г. И. Мозжухиной отпечатался и внешний облик Бахтина, в котором ее навсегда поразил контраст между внешней физической немощью и скрытой внутренней энергией человеческого духа, как бы высокопарно это ни звучало. «Михаил Михайлович был худой, очень много курил. Мне запомнились его желтые пальцы…» — рисует она портрет ученого середины 1940-х годов. И тут же добавляет, пожалуй, самое главное: «А еще запомнилась сила воли. Большая сила воли».
«Большая сила воли» — это, конечно, не стандартный риторический оборот. Только сила воли давала возможность Бахтину добираться на костылях по бездорожью на не очень-то любимую работу, возвращаться с нее в чужой дом, лишь наполовину могущий считаться своим, садиться за письменный стол, если он, кстати, вообще был, и в плохо протопленной комнате продолжать заниматься созданием книг и статей.
Приходится только удивляться, что в таких условиях коэффициент полезного действия Бахтина был достаточно высок.
Например, 26 октября 1940 года Бахтину поступает предложение от редакции «Литературной энциклопедии» написать статью «Сатира», предназначенную для публикации в очередном — десятом — томе. Бахтин отвечает согласием и после создания предварительного варианта, потребовавшего, в соответствии с пожеланиями «энциклопедистов», некоторых изменений, властности, расширения раздела о советской сатире, 30 декабря 1940 года отправляет на суд заказчиков «оптимизированную» версию, идеологически более выдержанную. Курировавший статью о сатире «энциклопедист» Борис Васильевич Михайловский эту версию принимает, но просит смягчить ряд формулировок, заменить отдельные термины («деформация», «экспериментирование» с действительностью, «провоцирование») и, самое главное, сократить объем текста. Ознакомиться с указанными рекомендациями Бахтин смог уже в январе 1941 года. Учитывая, что 7 марта 1941 года он получил гонорар от «Литературной энциклопедии», можно предположить, что «Сатира» была им набело закончена и принята к печати. Однако начавшаяся вскоре война «аннигилировала», к несчастью, и планы по изданию десятого тома, и саму «Литературную энциклопедию».
Среди черновых материалов, относящихся ко времени пребывания Бахтина в Савёлове, есть записи, посвященные таким темам, как место «Слова о полку Игореве» в истории эпопеи, жанровая разновидность романа Достоевского, вопросы стилистики на уроках русского языка в средней школе, влияние многоязычия на развитие романного слова и т. д. Некоторые из этих фрагментов и набросков «отпочковывались» и превращались во вполне оформленные тексты. Например, исследования в области теории романа, которыми занимался в Савёлове Бахтин, приобрели «овнешнение» в двух докладах, прочитанных им в московском Институте мировой литературы (ИМЛИ). 14 октября 1940 года там состоялся доклад Бахтина «Слово в романе», а 24 марта 1941-го — доклад «Роман как литературный жанр».
Но главное достижение савёловского периода — это, бесспорно, монография «Франсуа Рабле в истории реализма», законченная Бахтиным в 1940 году. Точная дата завершения работы над рукописью неизвестна, но наиболее вероятным «кандидатом» на роль календарного шлагбаума, опустившегося перед локомотивом черновых вариантов, является ноябрь, естественно, того же 1940 года. В пользу такого предположения можно привести как минимум два доказательства «эпистолярного» характера.
В письме Бахтина Залесскому от 11 октября 1939 года содержится просьба к последнему «навести библиографическую справку о работах о Рабле, вышедших после 1930 г.», и, если это возможно, прислать французский словарь. Следовательно, осенью и зимой 1939 года процесс создания «Франсуа Рабле в истории реализма» еще идет полным ходом. А вот в письме, отправленном Бахтину Канаевым 23 ноября 1940 года, монография о Рабле упоминается уже как существующий артефакт: «Дорогой Михаил Михайлович. Вы такой нехороший, что Вам и писать не стоит — все лето не мог и слова написать, даже адрес сообщить, так что его пришлось узнавать через М. В. (Юдину. — А. К.). Пишу лишь потому, что говорил по поводу Вас с А. А. Смирновым. Он очень просит Вам кланяться и крайне заинтересован В[ашей] Книгой о Рабле. Говорил, что м. б. ее можно кусками печатать в каком-то здешнем журнале. Сообщите, как Вы на это смотрите и каково положение с изданием этой книги? Что Вы ее приготовили к печати и переписали на машинке? Хотелось бы ее прочесть…»
Процитированный фрагмент нуждается в небольшом комментарии. В качестве простой справки сообщим, что А. А. Смирнов — это Александр Александрович Смирнов (1883–1962), известный шекспировед и основоположник советской и российской кельтологии, впоследствии оказавший большую помощь Бахтину в его раблезианских «мытарствах». Но куда важнее, чем расшифровка легко опознаваемого имени, полуспрятанная информация о творческой истории бахтинской книги. Она сводится к тому, что про «Франсуа Рабле…» Канаеву стало известно только осенью 1940 года, причем известно стало не от самого Бахтина, а со слов Юдиной. Однако установить определенно, что конкретно рассказала Юдина Канаеву, невозможно: то ли она поведала о том, что Бахтин уже написал книгу о знаменитом французском писателе эпохи Возрождения, то ли сообщила о скором приближении полного окончания работы над ней. Если истине соответствует первое предположение, то «Франсуа Рабле…» был готов либо летом, либо в начале осени 1940 года Если же склониться к приоритету второго варианта, то надо будет признать, что в ноябре 1940 года Бахтин еще продолжал заниматься созданием беловой редакции своего трактата. Дополнительной «гирей», призванной опустить чашу весов в сторону второго варианта, можно считать и записи в дневнике жены Залесского, Марии Константиновны Юшковой. Из них следует, что все летние месяцы 1940 года работа над «Франсуа Рабле…» Бахтиным еще только велась, хотя велась довольно интенсивно. Первая запись, фиксирующая процесс оформления замысла «Франсуа Рабле…» в окончательный текст, относится к 9 июня: «М. М. (Бахтин. — А. К.) диктовал свою работу О. Н. Куракиной (мать трагически погибшего жениха Юдиной К. Г. Салтыкова. — А. К.) с 6–10 ч.». Последняя — к 18 августа: «Исправл<яла> фр<анцузский> язык М. М. в Раблэ». Разумеется, нельзя исключать, что эта правка была финальным этапом работы над беловой редакцией книги. Тот, кто будет отстаивать такую точку зрения, может сослаться и на то, что осенние записи в дневнике Залесской-Юшковой никаких упоминаний о диктовках и лингвистических «чистках» уже не содержат. Но если бы «Франсуа Рабле…» обрел целостный вид в конце лета, это, как нам представляется, привело бы к более раннему попаданию книги в руки заранее выбранных Бахтиным читателей, через которых он надеялся устроить счастливую печатную судьбу своего творения. В действительности же ознакомление с ним членов раблезианского ареопага начнется только зимой.