Отчисленных быстро забывали.
Сильно поредевшие группы сливали в одну из двух-трех. К концу первого года обучения из двадцати двух групп осталось девять. Мы еще не догадывались, что к моменту выпуска должна была остаться лишь одна, как всегда бывало на более «ранних» потоках. Да и та обычно неполного состава.
Наш поток не стал исключением. Четыре группы – вот что осталось от нашего потока после второго года в Школе. Одиннадцать человек – перед выпуском.
Лет в семнадцать мне попалась в библиотеке сильно зачитанная книжка об иезуитских колледжах. Помню, я был поражен сходством методов (тотальная слежка, немедленный отсев нежелательных) и долго развлекался, находя все новые и новые параллели со Школой. Методы различались лишь постольку, поскольку различались цели, а еще нас не заставляли шпионить друг за другом – но, охватив методику в целом, я поразился простой мысли: все уже придумано! Можно долго и в подробностях дописывать приложения, но нельзя изменить основу! Человек – всюду одно и то же, хоть при Игнатии свет Лойоле, хоть при самой расчудесной народной демократии с Кардиналом на заднем плане.
«Читал?»– спросил я Сашку Кисселя, показав потрепанную не одним поколением кадетов книжку.
«Угу», – только и ответил он, и мы обменялись понимающими взглядами.
Собственно, я, как и многие, в душе ничего не имел против отсева. Мне было комфортно. Резец скульптора выгрызал в мраморе ниши. Отбраковка нечестных, подлых, корыстных, ноющих, заискивающих, доносчиков, гегемонов кулачного права, холериков, сангвиников, меланхоликов, чрезмерно замкнутых, неуравновешенных и просто неудачливых сделала свое дело. Нельзя сказать, что к двенадцати годам меня окружали сплошь друзья – были и враги, в том числе враги непримиримые, но я их уважал.
И тогда за нас взялись по-настоящему.
Вдруг резко, без всякого предупреждения возросло количество занятий. Мы взвыли. Двенадцать уроков в день считались нормой, десять – праздником. Я едва удержался от слез, когда в конце недели нам объявили, что выходных дней не будет, а один парнишка в тот же день пристал к воспитателю с просьбой отчислить его из Школы.
Просьбу удовлетворили.
Кое-как, с чугунными головами и скрипом зубовным, мы дотянули до осенних каникул, и тут нас ждал новый удар. Один день – столько нам было отпущено на восстановление свернутых в крендель мозгов. Нас просто-напросто испытывали на прочность. Одновременно шли испытания на интеллект, и можно было заметить, что на первое место педагоги ставили качество и самобытность решения логической задачи и лишь на второе – скорость решения.
Обычная школьная программа, правда со всеми известными приложениями, не более, – но уж от души! Плюс зачем-то латынь, пригодившаяся впоследствии очень немногим. Со временем я стал подозревать, что подручные Кардинала исповедовали нехитрый принцип: вали больше, не все ли равно, чем загружать мозги, главное, чтобы работали, а качество из количества как-нибудь само произрастет.
Помню парнишку, отчисленного, после того как он не смог с ходу ответить на вопрос, каков период обращения Солнца вокруг оси… За правильный ответ был бы сочтен контрвопрос: «А на какой широте?»
Спортивные занятия были обязательными. Кой черт, мы были рады загонять себя до изнеможения, чтобы потом свалиться на кровать без задних ног, сладко чувствуя каждой мышцей такую приятную всякому живому существу усталость физическую, побившую в неравной борьбе гнусную усталость ума – все-таки умственное и физическое в человеке глубоко антагонистичны, а гармоничных исключений кот наплакал: Пифагор, Леонардо да Винчи и, пожалуй, Ломоносов.
На второй месяц такой жизни я частенько жалел, что родился на свет. А ведь мне было легче, чем другим: «демоний» колол меня нещадно, заставляя искать и находить оптимальный путь! Кое-кому пришлось совсем плохо; один начал заговариваться, несколько пацанов стали слезливы и раздражительны.
Резец работал…
На третий месяц я, к громадному своему удивлению, почувствовал, что понемногу втягиваюсь. Остальные тоже повеселели. А уж когда нам объявили, что зимние каникулы продолжатся аж три дня, мы даже слегка удивились: куда девать такую прорву времени?
Нашлось куда, конечно. Пацаны есть пацаны. Но как раз после зимних каникул с потока было отчислено сразу человек десять. Почему – не знаю. Это самое темное место в моих потугах логически вычислить принятые в Школе критерии отбора.
Кое-что, впрочем, удалось понять уже тогда. Вскоре после того как начались компьютерные занятия, кто-то из нас догадался, как вытащить из школьной сети наши (и не только наши) личные дела. О, там было что почитать! Кажется, Сашка Киссель первым обратил внимание на одно любопытное обстоятельство: почти все кадеты средних и старших курсов были сиротами, помнящими родителей. И почти все они (и мы тоже) были детьми, внуками либо правнуками людей, заметно проявивших себя на государственной службе, все равно в какой области: управлении, инженерии, науке… Пращур Лебедянского конструировал паровозы. Дед Воронина был губернатором. Предок моего приятеля Димки Долгова всю жизнь строил не то мосты, не то шахты. В крайнем случае личное дело содержало указание на документы, подтверждающие происхождение кадета от какого-нибудь незнатного дворянского рода. Сашка Киссель, например, оказался простым остзейским бароном. И что любопытно, подлинность документов подтверждалась специальными актами экспертизы!
Позднее я понял, что это значит, и оценил политику наблюдательного совета Школы. Эти люди не любили шутить и даром хлеб не ели. Кадет должен происходить из уважаемой семьи, в истории которой не было известных ему позорных пятен. Он должен уважать себя и свое место в человечестве и не должен иметь комплекса неполноценности. Исключений из этого правила практически не было. Единицы. И то сказать: функционер с комплексом неполноценности – кому нужен?
Нельзя сказать, что мне не польстило известие о моем дворянстве. Мальчишество, конечно…
А весной, когда светило солнышко и в тени сосен под окнами дотаивал последний снег, в Школу приехал Кардинал.
Мы о нем и знать не знали, пока он не вошел к нам во время занятий – пожилой лысеющий дядька с неважным цветом лица и заметным животиком, оттопырившим аккуратный костюм. Первую его фразу, обращенную к нам, кадетам, я запомнил слово в слово: «Здравствуйте, меня зовут Павел Фомич, это я придумал Школу для вас», – и он добродушно посоветовал нам поставить на место отпавшие челюсти.
Кардинал сказал речь – краткую, но мы почувствовали, что он не экономит на нас время; мальчишки вообще очень тонко чувствуют такие вещи. Он не сказал почти ничего нового, он только напомнил нам, кто мы есть и кого из нас делают. «Это я работаю на правительство, – говорил Кардинал и безбожно врал, конечно, – вы же будете работать на страну, а при каких-то обстоятельствах, возможно, и на все человечество… Гордитесь этим».
Мы гордились.
Между тем истязания, чинимые над нами, мало-помалу приобретали более осмысленный характер. Появились специальные предметы и кое-какие методики развития. Это не значит, что «резец» перестал делать свое дело, – делал, да еще как! Претензии на несправедливость и провокационность тестов не принимались никем и говорили не в пользу жалующегося.