Кстати, такого слова — диссиденты — тогда не было. Точнее было бы назвать их антисоветчиками. По сути они были группой людей, которые первыми выступили против власти, но при этом не именовались агентами враждебных государств. Это было необычно. И вполне естественно, у людей возникали вопросы, что это за явление такое. Раньше были враги народа и шпионы, с ними все ясно. Они работали на чужие страны, продавали им нашу родину, и за это их наказывали, а часто просто расстреливали. С диссидентами была совсем другая история. Про Сахарова моя соседка недоуменно спрашивала: ведь у него же благополучная жизнь, он получает большие деньги, чего ему не хватает? А не хватало правды и справедливости. И тут же возникал следующий вопрос: значит, она все-таки есть, какая-то высшая справедливость, ради которой люди от многого готовы отказаться.
Диссиденты никогда не добились бы такой известности, если бы не Запад. Солженицын и Сахаров писали письма правительству, но отвечать им никто не собирался. А вот когда их документы попадали за границу, оттуда уже шло давление, от которого сложно было отмахнуться. Если бы не было этой связи с Западом, пересажали бы одного за другим потихонечку. Даже если бы издавалась «Хроника текущих событий», хотя без этого ауканья с Западом сомневаюсь, что она бы выжила. Всем головы открутили бы. А так побоялись все-таки.
Очень удачный, как сейчас сказали бы, с точки зрения политтехнологии, но на самом деле с точки зрения правды был «ход» Ларисы Богораз. Когда они вместе с Павлом Литвиновым обратились не к правительству или конгрессу, а к мировой общественности. Никто не ожидал такого поворота событий. Мировая общественность спокойно спала и думала, какой марки машину купить в следующий раз. Но после этого обращения появилась реальная сила, которая стала давить на правительства. И события в России все время попадали в зрачок этой международной общественности.
В Советском Союзе власть тоже задавалась вопросом, чего же не хватает этим людям, если они не агенты иностранной разведки. И ответ нашелся — нормальные люди так вести себя не могут. Поэтому появилась теория вялотекущей шизофрении и диссидентов стали запирать в психушки. Но по-прежнему все это аукалось на Западе, и власть вынуждена была считаться с этим.
Мы в своей глуши наблюдали за этим издалека и немного завидовали. Нас мировая общественность не могла разглядеть даже под увеличительным стеклом. В Витебской области всем правил Комитет госбезопасности. Дел у них было немного, потому что шпионы у нас не водились. До тех пор, пока я не стал настоящим антисоветчиком. Это не могло их не радовать. А я в свою очередь тогда еще не понимал, как пристально за мной наблюдают.
Вели мы себя в то время довольно нагло. Я как раз переплел десять или двенадцать сборников Бродского и Набокова, чтобы раздать друзьям. А тиражировать самиздат мне помогал мастер, который ремонтировал копировальные машины в обкоме и в КГБ.
С самиздатом вообще в то время интересная история была. Ведь хорошая книжка сама себя защищает. У меня было два тома «Архипелага». И в какой-то момент я решил посчитать, в скольких руках они побывали. И был очень удивлен. Все директора и парторги крупных витебских заводов прочли эти книжки, директора школ, декан пединститута — никто не донес, не пошел в КГБ. Мне кажется, это говорит о качестве литературы.
Вот с таким, уже искаженным самиздатом и разными «голосами» сознанием я поехал в Москву и поступил в МГУ, на мехмат. Но мне было не до учебы. Вокруг появлялись какие-то люди, книжки, тексты, самиздатовские листки, и на меня вылилось море информации. Это было то, что я искал, но не мог даже представить себе масштабы этой лавины. Она накрыла меня с головой, и сессию в тот год я не сдал. Зато успел жениться. Мы вместе с женой уехали в Ростов и поступили там в университет. Через год у нас родился сын, и мы вернулись в Богушевск. Мне пришлось работать и учиться уже заочно.
С 1974 по 1982 год я обитал в Богушевске и Витебске, но раз в месяц приезжал в Москву. Здесь лучше и легче дышалось. Однажды я приехал только для того, чтобы тридцатого октября выйти на Пушкинскую площадь, чтобы меня забрали. Это был продуманный шаг — сигнал товарищам с Лубянки, чтобы они на мой счет иллюзий не строили, а сразу записали в нужную графу. Если бы я жил в Москве, меня арестовали бы гораздо раньше. Но, видимо, у них была какая-то разнарядка. Они, там сверху, не хотели признавать, что в Минске, где все как один за построение коммунизма, вдруг нашелся антисоветчик. Такого не должно было быть, поэтому меня не забирали, но следили все жестче и жестче.
И вот наконец они решились. Меня насильно привезли в КГБ и провели беседу. Официальным допросом это нельзя было назвать. Следователь сказал мне: Наум Аронович, уезжайте, если хотите, по вашему поводу не будут собираться демонстрации в Париже. А я в запале ответил, что это моя страна. Уезжать я не хотел. Я знал, что могу делать что-то только на родном языке. Поэтому выбора у меня не было.
Я устроился на работу в интернат, который подчинялся не районному, а областному комитету образования. Потому что там учились дети высокопоставленных боссов. И тут нашему директору звонит капитан КГБ Матюшко и спрашивает: «У вас работает Ефремов?»
А Виктор Андреевич ему смело так отвечает: «Работает. И если бы вы работали так же хорошо, были бы уже майором». Наш директор мог себе такое позволить, потому что у него была сильная защита. Но, видимо, Матюшко сильно разозлился, и я вынужден был уйти из этой школы, хотя проработал там довольно долго. Обычно меня выгоняли гораздо раньше.
Мне пришлось уехать из Витебска и устроиться на работу в Ростове. Там меня и арестовали. Сначала без меня обыскали квартиру, в которой я жил. Это был сигнал. Снова срываться с места и переезжать мне уже не хотелось. Конечно, в переезде есть какой-то смысл, ты попадаешь в другое бюрократическое ведомство и выигрываешь время, пока они там что-то между собой согласовывают. Но новым начальникам тоже хочется продвижения и звездочек на погонах, поэтому рано или поздно дело будут вести к посадке.
Я решил уже никуда не дергаться и доработать в своей шабашке. Но доработать мне не дали. В январе 1985 года, уже на излете жизни Черненко и вообще советской власти, меня повязали.
Сначала задержали и привезли в квартиру, устроив еще один обыск, уже при мне. Они знали, что нужно искать, и очень удивились, когда обнаружили там гораздо меньше крамолы, чем в прошлый раз. Но статья за хранение и распространение антисоветских материалов была мне обеспечена.
Суд объявили закрытым. Это было мое достижение. Когда-то ради шутки я переписал пять страниц из работы Маркса против цензуры, естественно без названия и без имени. Их у меня изъяли и совершенно справедливо описали как антисоветский текст. Когда дело уже закрывали, я внимательно изучил этот протокол и выписал его номер. Они заметили, что что-то не так, и связались со специалистом. Только тогда они поняли, что назвали «антисоветским материалом» фрагмент статьи Маркса. И не придумали ничего лучше, как объявить суд закрытым.
На суде у меня была установка говорить правду, не называя имен друзей. Хотя все вокруг советовали уходить в полную несознанку — не знаю, не видел, не читал. Но мне казалось это странным. Если мы боремся за правду, как я буду врать следователю в глаза? Он достанет книжку, изъятую у меня из кармана, а я буду говорить, что никогда ее не видел? Мне в этом смысле очень помогла работа Владимира Альбрехта «Как быть свидетелем». Он потом за нее сидел. А написано там, что нужно иметь представление о порядочном и непорядочном. Больше ничего не надо. Альбрехт призывал говорить правду. И многие возмущались, считали, что он призывает стучать. Но правда — она тоже разная: одна правда, что какой-то человек дал вам эту книжку, вторая правда, что вы не хотите об этом говорить, третья правда, что признаться в этом и сдать другого человека вы считаете непорядочным. Выберите из этих правд ту, которую считаете достойной. Вот и вся этика.