И уже на узком кабинетном диване (кабинет профессора, кабинет врача…) просто, совсем просто, без перерывов и перемен поз, продолжилось оживление, такое же необходимое и нестыдное, как кормление, и его не спугнуло ничто, ни требовательно-придирчивый взгляд — ее глаза были несонно прикрыты, ни чужой, чуждый запах (а раздражить ведь может даже «шанель номер пять») — она была чисто, непахуче вымыта и не надушена, — ни колкое словцо, вырвавшееся от стеснительности или неудовлетворенности — сколько женских благоглупостей нагородило непробиваемые плотины в стремящемся к непрерывности потоке, — ни властное резкое движение, ни произнесенный вслух, да пусть и безмолвный укор-вопрос «что потом?». Она оделась и ушла, мягко вернув его плечо на подушку, когда он порывался встать, чтобы проводить ее.
Это же плечо, закаленное лаской, потрепал Косте директор клиники, когда они вдвоем, хмурые по совсем разным причинам, переминались в лифтовом холле, ожидая кабину. Как человек, привыкший завесой из слов-слов-слов укрывать свои простые бизнес-пиарные цели, директор и тут не смолчал, и поскольку никакой прагматической идеи не просматривалось, то сказанул первое, что пришло в его траченный цинизмом ум:
— Вот уж не повезло, так не повезло… Но надежда умирает последней… Надейтесь — что вам еще остается…
Без вчерашнего вечернего «лечения» у Кости недостало бы соображения удержать удар в себе, выложил бы сразу этот жестокий и безответственный приговор-проговор. Обычно Клава по изгибу губ мужа, по новой морщинке, по ускользающему от нее, пугливому взгляду — по какому-нибудь одному следу, который непременно оставляла всякая немудреная Костина тайна, догадывалась о ней. Чтобы шутливо выпытать и тем освободить его. Но теперь, соединенная с дочерью предчувствием ее даже не выздоровления, а всего лишь взятия первого уступа при выкарабкивании из пропасти, в которую сбросила их всех Дунина болезнь, не пригляделась к мужу, не заметила, что его тяготит.
В многокорпусной, сильно нуждающейся в ремонте районной больнице все было проще, правдивее и понятнее. Здесь не могла появиться жена президентского советника, у которой Варе приходилось искать и находить какую-то неизвестную болезнь, — тут бы дамочке мгновенно поставили диагноз: истерика, оттого что муж не взял с собой в очередной заграничный вояж (но ведь и этот недуг может добавить лишающую равновесия гирьку на весы бытия). Здесь нельзя было встретить министра, удивительно телегеничного для своего поста, — тот по уикендам очищал в платной клинике (рассчитываясь не дензнаками, чем-то другим) свою печень, поскольку его рабочий день обычно начинался с принудительной рюмки коньяка (дальше — по нарастающей), и одновременно скрывался от жены (его молодую подружку Варя придумала выдавать за медсестру).
В народной больнице тоже были свои примочки: в одной — именно в одной, не больше, — палате компактно проживали крепкие мужички из армянской диаспоры: земляки зава торакального отделения скрывались от тюрьмы или от сумы — верткая сухонькая санитарка точно не знала, а остальные медработники благоразумно держали рты на замке.
В шестиместной палате, куда в кресле-каталке (опять!) — с порванной дерматиновой спинкой, с крашеными, а не никелированными, как в первой клинике, подлокотниками, умеющей ездить только по прямой, — вкатили Дуню, было две свободные койки — с голым матрацем у окна и с голой панцирной сеткой у умывальника.
Пока Клава подставляла руку к оконным щелям — не дует ли? — старуха с кровати через проход (нога ее, черная, как обугленное полено, лежала поверх одеяла, отдельно от туловища) ухватила Костину руку и шипяще-задыхающимся голосом (вот почему она в легочном, а не в кожном) просипела:
— К умывальнику-то ребенка не ложьте… — Кашель. — Бабка там ночью преставилась. — Снова кашель, но и «господи прости» не пробормотала, и не перекрестилась. — Выживет ваша, вижу…
Буравящий, злой взгляд, почти или совсем безумный от постоянной боли, уже не ноющей, а кричащей, при том, что из-за пораженных легких звук в полную силу не может вырваться наружу и разрывает внутренности (получается замкнутый круг, когда сигнал о боли сам причиняет страдания). Постоянная мука, как несение креста, превратила обыкновенную мегеру в Кассандру? Верить ли ее предсказанию?
Верить — не верить… Сейчас-то какая разница? И вера в выздоровление, и тем более полное неверие могут сбить с правильной дороги или замедлить шаги-действия… Костя вырвал руку из цепких старухиных пальцев (сила в них была такая, что конечность онемела, как будто из нее выкачали всю энергию) и пошел за сестрой-хозяйкой, чтобы получить чистое белье и застелить кровать у окна (обо всем, даже самом насущном, здесь надо самим заботиться, ничего само по себе не делается… сразу и покорно приняли это как должное) — ведьма помогла сделать выбор.
После ужина, не поздно, часов в семь, когда задремавшая Дуня пихнула ютящуюся на краю ее постели Клаву и, открыв сонные, но уже не температурно-мутные голубые глаза, пробормотала: «Я посплю, ладно?» — решились ночью не дежурить, хотя было даже, где прикорнуть: кровать покойницы все еще пустовала, и соседка слева, предложив свое одеяло, осуждающе-многозначительно поджала тонкие губы — вот она, интеллигенция, о своем удобстве только и думают.
— А зачем вам тут мыкаться… Приезжайте завтра, часам к двенадцати, после бронхоскопии, — обронил на ходу лечащий врач, полноватый брюнет лет сорока.
Его спокойствие профессионально-автоматически внушало уверенность в благоприятном исходе, но Клава разглядела, что то была маска, не пробиваемая ни чужими страданиями, ни купюрами, падающими в оттопыренный карман его голубоватого халата. И все-таки маска спокойствия, а не равнодушия… В больничных чертогах мало у кого есть силы добраться до искренних мыслей (до содержания) другого, хватает и врачующей формы. (Содержание — форма… В вечном искусстве и в сиюминутной жизни какие у них разные роли…)
— …Молодцом держалась! — Словно удивляясь, что у таких суетливо-трусливых родителей может быть мужественная дочь, заметил он же, когда Клава и Костя, виноватящие себя за бегство с поля сражения, отыскали его в ординаторской за скорым обедом-перекусом: заляпавший подбородок томатный сок прямо из зеленой картонки, без стакана, и мясное ассорти на пергаменте, без тарелки и без вилки. — Никакой жидкости в легких. Не врач у вас там был, а черт-те кто! — Ровный тон вдруг сделал всплеск, как на кардиограмме сигнализируя о стыде за напортачившего коллегу. Нечаянно у него вырвалось, не чтобы набить себе цену. — Биопсия будет через несколько дней готова, но и тут не предвижу плохого. А если что — вырежем… Температура сейчас скакнет, не пугайтесь — это как правило после такой манипуляции.
Первые слова Дуни, уже охваченной температурным пожаром, были:
— Мамочка, дорогая, помоги мне… Я всю ночь чувствовала на себе ее жуткий взгляд — будто она хочет из меня всю жизнь себе забрать…
Только к вечеру удалось купить-выпросить бокс для тяжелобольных, освободившийся после очередного летального исхода (смертность здесь планировалась, а не портила статистику) в соседнем отделении на этом же, четвертом этаже. Сестрам, и правда, далеко по коридору шагать, но «мы заплатим», — радостно выдохнули Клава-Костя.