Клава вырубила бестактный прибор — все трое нуждались в тишине, чтобы ничто не загрязняло чистое вещество скорби, которое по их семейным понятиям облегчает переход любой, и грешной, и праведной, души в мир иной. То была их семейная рефлекторная реакция на уход человека — печаль, сожаление, скорбь… Потом, во второй момент — а он наступает, раньше или позже, в зависимости от отношения к покойному и от благородства души, у всех, каждый начинает думать, что эта смерть значит для него, что меняет в его собственной жизни, что он теряет и что приобретает… Не шарахайтесь ханжески от последнего глагола, покопайтесь в себе и отыщется меркантильная мыслишка — у кого на видном месте, у кого в закоулках подсознания. Проговаривать свои выгоды, прилюдно обнажать эти неприличные мысли — вот что недостойно, у цивилизованного человека язык не должен поворачиваться (завещание читает обычно юрист)…
Клавина мысль пронеслась со ступеньки на ступеньку — вверх бежала или вниз? — и в слова облачилось только финальное чувство, в котором сплелись два желания — помочь дочери и отомстить своей обидчице:
— А что, если Дуне попробовать?
— Что попробовать?! — резко, сердито крикнул Костя, отвечая не столько на последний вопрос, сколько мстя за справедливую, им не отпарированную критику. Догадался, конечно, о чем речь (на подлую статеечку однофамилицы он негодовал больше и дольше Клавы), но осудил ее за то, что она так быстро и прямо обнажает свой расчет… А еще по-мужски, трусливо то есть, отмежевался от ее житейского практицизма, которым не раз пользовался.
Но Клава знала, что только бездействие безупречно, любой поступок с чьей-нибудь точки зрения балансирует на грани приличия, и она, хватаясь за первые попавшиеся слова, частенько нарушает этот баланс, пусть только формально нарушает, а не по существу, но ведь координаты морали — это и есть форма, и каждое время наполняет ее своим содержанием. И она не сдалась, не стушевалась. Она продолжила:
— Как — «что»? На место освободившееся устроиться… И поскорее, пока другие не спохватились… Известие только что принесли, а когда она… погибла — не сказали.
— Мамочка, ты не знаешь — в такие газеты с улицы не берут!
— Опять эти пораженческие настроения… Оправдание трусости и лени, вот что это такое! Ты не с улицы, а из профессорской семьи… Собери все статьи напечатанные, да не вырезки, а ксерокопии в папочку сложи, диплом свой предъяви, и однофамильность может дуриком сработать. — Клава мстительно ухмыльнулась-улыбнулась и добавила еще энергичнее, но все же сдерживая свой напор, который мог подавить минимально необходимую активность дочери: — Рискни, ты же потерять тут ничего не можешь… Не бойся шишки себе набивать, их нужно складывать в копилку своего жизненного опыта…
Клава сама удивилась смелости, с какой дочь учила… Откуда она взялась? Да из нее самой, откуда еще?! Лежала эта смелость под спудом, который Нерлин походя сдвинул, о себе рассказывая.
Как строилась фабула нерлинской жизни? Просто, как у всякого умного и притом эмоционально-энергетически богатого человека. Свою щедрость природа проявила, конечно, не к нему одному, рождается таких много, может быть, большинство младенцев наделено этими качествами, но управлять ими, не проматывать, а приумножать этот неосязаемый, не поддающийся никаким измерениям — денежным в том числе — капитал удается единицам, одному из… так ли уж важен процент? Пусть одному из ста тысяч… Вот они-то и есть большие, реализовавшиеся таланты, из которых потом время (время, а не современники) выбирает и называет гениев.
Константин Нерлин рано, в отрочестве уже, как только вымахал до теперешних метра восьмидесяти пяти (до того все силы шли в рост), понял, что судьба — не прямая, а ломаная линия (много раз это потом подтверждалось, буквально даже) или даже стрела — ведь обратного хода ей нет: наконечник-то застревает, как крючок в жабрах пойманной рыбы, — и нужно быть очень начеку на поворотах-изгибах, то есть когда есть выбор: направо пойдешь-поедешь, налево… А чтобы с ума не сойти от бесконечного числа подбрасываемых жизнью возможностей и постоянных раздумий, что выбрать (с утра: встать сейчас или еще понежиться, потом: есть или не есть, идти или не идти, встречаться или не встречаться… до: быть или не быть), разумный человек обрастает близкими, теми, кто от него зависит и от кого зависит он, и укрепляет свое чувство ответственности. Главное — двигаться, нерешительность чревата транжирством энергетических ресурсов (на обычном топливе большинство живет, только одиночки, один из ста тысяч, учатся использовать бесконечную энергию солнца-ветра и человеческой доброты-злобы).
Первые свои выборы он делал в середине пятидесятых: учиться — в Москве, жениться — на самой красивой из преданных женщин, служить… Вот тут простота заканчивается, очень разные были варианты для первого по всем статьям эмгэушного краснодипломника: аспирантура плюс преподавание или практическая работа (юрист полагался каждому почти учреждению, а штатное расписание в те времена — святыня) минус ученая степень. Условия задачки были уж очень подробны, в них читался ответ, бессонной ночи даже не понадобилось на раздумья: нужно было снимать квартиру, родителей поближе к себе перевезти, жена, однокурсница, через неделю после защиты диплома родила двойню.
И он поступил на службу. Смело, решительно менял место, как только осознавал, что вслепую ориентируется во всех местных закоулках, то есть может на автопилоте, не напрягаясь, выполнять, и отлично, как рутинную работу, так и неожиданные задания. (Много раз предлагали в партию вступить, то есть начать по карьере вверх двигаться, и не пехом, а в лифте, и снова ночью крепко спал: не то чтобы предвидел, как на площади будут жечь краснокожие партбилеты, а… что тут объяснять, кто тогда жил, знает, а молодым это без надобности, кому интересно, расспросят дедушек и бабушек или учебник истории почитают, не может не появиться достоверных книжек. Разглагольствуют на эту тему только те, кто свою беспартийность подороже продать теперь хотят, Нерлину же такая реклама претила. Потом, в бизнесе, бывшие и настоящие коммунисты предпочитали его многим другим и благодаря той сдержанности тоже.) Уходил, бывало, в никуда: ноги просто не шли по не сулящей ничего нового дороге.
Дольше всего проработал адвокатом по гражданским делам: готовясь к процессу, предвкушал с бодрящим волнением свое сражение с прокурором, с судьей и особенно с предрешенным — по разным причинам, чаще по человеческой слабости, чем идеологически — вердиктом: он умел из любого сора извлекать информацию (информирован — значит защищен).
Волнение (только не тревога) тут важно и необходимо, по нему, как по температуре тела, можно судить о качестве жизни, именно оно сигнализирует о том, что любовь еще не прошла, что вдохновение не иссякло… Долгое время без волнения — это анемия, что-то тогда срочно нужно предпринимать, а совсем без него — смерть, только мертвецы не волнуются. Но и все время быть под напряжением опасно, тридцать семь градусов еще ничего, не везде и больничный дают, но тридцать восемь, да постоянно, без ночной даже передышки, психика долго не выдерживает, особенно у женщин.
В какой-то момент, когда внешняя жизнь — а Нерлин всегда учитывал, как она влияет на частную (сколько угодно декларируй свою аполитичность, независимость, — революция, война, дефолт, террорист какой-нибудь все равно тебя достанут), — подавала явные сигналы того, что у властных мудрецов иссякают силы подпирать ширму-генсека и нужна постепенная эволюция, иначе все революционно рухнет, но начинать изменения и энергии у старцев не было, и эгоизм не велел: как ни лечись, дожить до результатов они все равно не смогут. Нерлин, до того лишь умозрительно представлявший бессонную ночь (обычно поздним-поздним вечером он только прикоснется щекой к накрахмаленной наволочке, как уже слышит зов внутреннего будильника — ночь минула), выкурил пачку сигарет На балконе под полной, сияющей луной, чтобы додумать, рентабельно ли тратить на адвокатство свои силы, все равно до полной самостоятельности не добраться. Перед выходом на настоящий, захватывающий дух русский простор, который ограничен только линией горизонта, а это ведь не прибитая к столбам колючая проволока, приближаешься к ней — сама собой раздвигается, иди только вперед смелее — перед выходом на этот простор есть ров, вырытый и охраняемый (стрелять разрешается) теми, кого в разные времена называли блатмейстерами, семейным кланом, номенклатурой, мафией… Конечно, смог бы он и там стать своим… То есть все равно несвободным, все равно кому-то принадлежать… Нет. К утру проросло: нет.